, 10 мин. на чтение

Философ Андрей Ашкеров: «Москва хочет быть островом по отношению ко всей остальной России»

, 10 мин. на чтение
Философ Андрей Ашкеров: «Москва хочет быть островом по отношению ко всей остальной России»

О московском городском архетипе, метафизике кремлевских звезд, о том, что такое Москва перед лицом истории и вечности, Илья Бражников побеседовал с философом, писателем и мистиком, профессором МГУ Андреем Ашкеровым.

Андрей, в последнее время много говорят и пишут о новом московском урбанизме. Я знаю, что вы имеете на этот счет совершенно особое мнение.

Строго говоря, разговор о Москве является для меня только поводом завести речь об урбанизме. Логика строительства Москвы — это логика самостроя. И она не только совпадает с вотчинной логикой. Каждая вотчинка — это такой мини-город, и это своя версия Москвы, свой вариант. Поэтому Москва — это печворк, это лоскутное одеяло, состоящее из разных версий самой себя. Каждая усадьба, каждое поместье представляет собой такую версию, которая может напоминать другую, может быть с ней связана, но тем не менее имеет совершенно свой сюжет. И одновременно все эти вотчины создаются с оглядкой на какие-то образцы: досягаемые, недосягаемые, пародируемые или, наоборот, превосходимые. В московском урбанизме есть всегда работа с утопией, с утопическим, но это как раз тот случай, когда утопическое и антиутопическое предельно сходятся, между ними исчезает грань. Поэтому в Москве можно обнаружить все что угодно: любые градостроительные мотивы, любые виды на будущее, любые версии прошлого, разнообразные градостроительные модели, которые, может быть, в чистом виде нигде и не присутствуют, они могут быть восприняты одновременно и как прототипические, и перспективно. С одной стороны, это отработка моделей прошлого, с другой — некое всегда не до конца осуществленное будущее.

Виды на эти параллельные миры служат алиби Москве, она без этого алиби непредставима, и это алиби составляет ее очарование. С другой стороны, это нисколько не мешает тому, что сами московские взаимоотношения замешаны на соседском конфликте. Обладатели этих вотчин всегда конфликтуют. И нет худших врагов, чем соседи. Этот мгновенный переход в Москве от добрососедства к озлобленности, к борьбе за уничтожение, к нежеланию замечать соседа, как будто бы его нет, — это все тоже очень важный атрибут московской реальности. То есть, с одной стороны, бесконечное строительство утопии, которое выступает алиби достаточно приземистому, неказистому, отягощенному нечистой совестью способу существования, но при этом врастающему в землю, а с другой стороны — виды на будущее, момент утопизма и ненависть, которая бывает только между соседями, по поводу самых ничтожных сюжетов: кто у кого что отобрал, на чью территорию кто залез…

Вы имеете в виду спор хозяйствующих субъектов?

Дело не только в рейдерстве. Дело еще в том, что отнимаются виды на будущее. Любой миллиметр твоего жизненного пространства воспринимается как украденное будущее. Это в Москве очень остро ощущается. И одновременно отнимается некая частица алиби, без которого твое существование слишком кособокое и неказистое. Какой-то императив связи с землей, земной стихией, отягощенности землею в Москве присутствует. И поэтому разговор о Москве в контексте урбанизма — это попытка ограничить все-таки ее притязания на то, чтобы отождествлять себя с урбанистическим процессом. А эти притязания огромны в силу лоскутности самого московского пространства. Но одновременно в этой попытке изнутри Москвы превзойти Москву есть и что-то московское, потому что до какой-то степени то же самое делает любой московский вотчинник вместе со своими видами на будущее и своими притязаниями на кусок территории соседа.

Для меня урбанистическая тема, конечно, онтологическая. Это тема, связанная с попыткой человека перетрясти свое бытие до самых оснований. Урбанизм — это всегда способ перетряхнуть бытие, произвести его ревизию, установить меру рукотворного и нерукотворного в нем: что, собственно, делаем мы, что делает природа, что делает Бог? Урбанистический процесс — это не просто процесс строительства в рамках каких-то представлений о городе или даже строительство с некими видами на будущее. Урбанизм — это всегда разделение сфер юрисдикции между людьми и нелюдьми, между живыми существами и неживыми существами, между вещами и словами и т. д. Это всегда разметка сложных сфер влияния и сфер владения.

Помимо этого урбанизм (как его не понимает практически никто) для меня заключается в том, чтобы организовать мир, в том, чтобы управлять присутствием, в том, чтобы показать, что присутствие зависит от твоей собственной активности.

И третий мотив, тоже практически не обсуждаемый сегодня, — это мотив соотнесения с городами тех планов существования, которые отнюдь не соотносятся с земным планом. То есть город — это способ интеграции всего надмирного. Поэтому когда мы говорим об урбанизме, нужно иметь в виду, что это радикальная стратегия присвоения себе тех сюжетов, которые соотносятся, например, со звездами и их организацией.

Что вы имеете в виду?

Рассматривая историю великих градостроительных проектов, мы можем видеть, насколько в каждом из них есть то, что может напоминать об интеграции действительно надмирных высей, надмирных пространств. И я имею в виду не только известную уже, наверное, каждому школьнику ориентацию пирамид в долине Гиза по созвездию Ориона, но фактически любой градостроительный проект имеет соотнесение с определенным звездным сюжетом — астрономическим, астрологическим и мифологическим.

Человеческое существо напоминает в каком-то смысле кэрролловскую Алису: оно в чем-то действительно очень маленькое, меньше самого себя, человека, а в чем-то намного больше самого себя. И вот эта способность одновременно увеличиваться и уменьшаться и есть то, что на более высокопарном языке Хайдеггера называется присутствием. Человек настолько увеличивается и уменьшается, что даже такие категории, как жизнь и смерть, — они не по ту сторону этого увеличения и уменьшения, а они внутри этого одновременного увеличения и уменьшения. Я против того, чтобы рассматривать этот процесс однобоко, только с точки зрения уменьшения.

В Москве есть буквальная ставка на интеграцию астрономического измерения, потому что над нами светят кремлевские звезды. Это совершенно определенные архитектурные объекты, которые призваны эту связь обозначить. Но и, кстати говоря, орлы, которых они сменили в 1936 году, тоже своей открытостью на обе стороны света (на восток и запад) объемлют собой пространство, не только прилегающее к земле, заякоренное землею, присвоенное земле как некий надел, но это также одна из очень важных пространственных метафор. В этом смысле здесь идеологический спор между звездами и орлами не имеет никакого значения. И в том и в другом случае мы имеем дело с определенными ставками на интеграцию астрономической реальности.

Что касается самих характеристик этих московских звезд, то мы прекрасно знаем, что они пятиконечные. Почему именно эта конфигурация была выбрана, никто до конца не знает. Существует масса спекуляций и относительно масонских влияний, подозревается чуть ли не культ Люцифера. Но я бы не поддерживал эти версии, а просто принял бы во внимание, что действительно из некоего числа возможностей (это могли быть, допустим, восьмиконечные звезды, наподобие Вифлеемской, или семиконечные) выбрали тем не менее пять. Пятерка — это число, связанное, во-первых, с самыми разными противоборствами; это число, символизирующее беспокойство, конфликтность, драку; и одновременно пятерка связана с пентаклем. Пентакль — это то, что соотносится с богатством, с прибытком, с накоплением. Если оба эти аспекта соединить и дистанцироваться, собственно, от коммунистической метафорики, получается, что Москва, символизируемая звездами, — это город, который связан с бесконечными трениями по поводу прибыли.

А в истории Москвы как-то проявляется этот символизм?

Вполне, потому что исторически Москва возникает на пересечении торговых путей как достаточно удобное место. Понятно, что мы отдельно должны рассмотреть (всегда условный) момент основания, потому что на самом деле Москву основал, конечно, товарищ Сталин, воздвигнув ее легендарного основателя на пьедестал в 1947 году, то есть этот акт основания, как и многие другие, был совершен постфактум — в момент празднования 800-летия Москвы. Кстати, то, что символизм восьмерки при этом тоже хотели подчеркнуть, это, без сомнения, потому что планировалось строительство восьми высоток, а построили только семь. Восьмерка, как известно, — это символ бесконечности. Именно цифра 8 должна была символизировать не только эту дату (800-летие), но и грядущее бесконечное существование.

Итак, Москва — это центр торговли?

Москва — это действительно торговый центр, в котором торговля неотличима от военных действий. То, что мы наблюдаем сегодня, когда торговцы, то есть «вайшьи», выдают себя за «кшатриев» с тем, чтобы лучше решать свои сугубо торгашеские проблемы, — это не изобретение сегодняшнего дня. Это некий код, который заложен в Москве с самого начала. Он связан также с тем, что Москва сочетает в себе характеристики двух градостроительных моделей.

Что это за модели?

Есть модель города-площади, и этот город-площадь связан с общинными формами жизни, можно сказать, что это город-община. То есть в центре всегда площадь. Мы хорошо знаем такую модель городов по античному миру.

И есть другая модель — город-укрепление, который не просто обносится стенами и окружается рвами…  любой город так или иначе обносится стенами. А город-укрепление сооружается как некая искусственная гора. И, конечно, его прототипической версией является город, в котором наличествует пирамида. Это не только египетские пирамиды или пирамиды Мексики. Если мы посмотрим реконструкции Вавилонской башни, мы тоже увидим, что, какими бы они ни были (а есть разные варианты), они все напоминают пирамиду, пусть даже с усеченным верхом.

И вот город-укрепление стал в какой-то момент укрепляться ради самого укрепления. Само укрепление стало инерционным. Хотя в каком-то смысле построение города как горы, как такой возвышенности, объединяющей два мира, — это и есть строительство некоей реальности изначально, продолжение космогонии. Любой город является продолжением космогонии, но в случае со строительством горы космогония достигает наиболее зримых воплощений, когда люди начинают сотрудничать буквально с Творцом или с творцами. Но от этого впоследствии остаются лишь силовые функции.

Так вот, в Москве есть и то и другое. С одной стороны, действительно, это укрепление, это некая гора, но на вершине этой горы находится не место для сакральных встреч со сверхъестественными силами, а торжище. С самого начала Москва гибридна.

А торжище — вы имеете в виду Красную площадь?

Красная площадь более позднее образование. Изначально это просто торговая территория, которая обносится стенами вновь и вновь. Ведь обнесение крепостными стенами предполагало одновременно концентрацию некоего сакрального центра. А здесь обносилось стенами прежде всего торговое место, удобное с точки зрения коммуникаций.

Которое затем переносилось? Китай-город, Белый город? Это же были несколько колец?

Москва вообще — это город плавающих катеров. Не построенный на болотах буквально, хотя болотистых местностей здесь хватает, примыкающих к Кремлю в том числе, но все-таки это не Петербург. Тем не менее это город плавающего курса, возникающего на пересечении интересов, — плавающего курса, по сути дела, всего, что сегодня символизирует реальность, что сегодня представляет не только какую-то ценность, но и может опознаваться как воплощение реального. Поэтому исторический дрейф Москвы нужно сопоставлять с дрейфом реального, который сразу в ней воплощался. Москва — это такая градостроительная модель, которая связана с котировкой. Это некая котировка, одетая сначала в дерево, а потом в камень.

Если возникла такая аналогия с Питером, не знаю, согласитесь вы со мной или нет, но укрепления Петербурга, который изначально строился как город-крепость (Кронштадт, Петропавловская крепость), сейчас выглядят декоративно, то есть утратили свое военное, силовое значение…

Я с вами не соглашусь. Когда я видел эти форты, у меня всегда возникала аналогия с коренными зубами. Это такие старые коренные зубы, зубы мудрости, если угодно. И вторая ассоциация, которая у меня сразу возникла, — они кажутся надстроенными на каком-то фундаменте. То есть вот эта болотистость Питера, с одной стороны, зрима (огромное водное пространство, одна Нева чего стоит, которая разливается даже несмотря на наличие дамбы), а с другой — водное пространство как воплощение зримого и реального и есть главная иллюзия Питера, главная его обманка. Потому что сама по себе эта вода — нечто наносное, вторичное, появившееся постфактум. Под этой водой чувствуется какая-то твердь, куда более монументальная.

Москва не менее болотистый город, но если мы по-другому посмотрим на Питер и перестанем отождествлять его реальность с водной стихией, то мы увидим, что, может быть, болотистость Москвы даже в чисто физическом смысле слова куда больше. Вода, окружающая Питер, на самом деле не окружает его, а работает как инструмент сокрытия. И не случайно вода, в мифологических системах ассоциируемая с Нептуном и Луной,  является символом разнообразных иллюзий. Она сама и символизирует иллюзию, и сама является иллюзией. Если мы уберем эту воду-иллюзию, то увидим некий остов, очень-очень жесткий (и по-другому быть не может, потому что иначе не осталось бы вот этих зубов мудрости, все бы утонуло), который на какое-то время, как огромная подводная лодка, погрузился в глубь.

Китеж?

Да. Может быть, Питер — это настоящий Китеж. Обычно Китеж сопоставляют с московскими сюжетами. Но когда мы начинаем иметь дело с каким-то сюжетом, совершенно не значит, что этот сюжет должен интерпретироваться так, как сам он хотел бы быть интерпретирован, как он подсказывает себя интерпретировать. Вот град Китеж — он подсказывает, что его нужно интерпретировать как московский сюжет. А может быть, его нужно интерпретировать как сюжет питерский? Здесь нужно относиться к городу как к реальности, а не обсуждать некие сопутствующие всегда его жизни рассказы. И с точки зрения реальности, конечно, достаточно повзаимодействовать с Питером, чтобы понять, что это градостроительная история, связанная с камнем, очень прочная, очень неуступчивая, очень хорошо организованная и очень геометричная.

Если поближе к Москве, то какие мифологические сюжеты близки общемосковской истории?

Очень любопытно, насколько в Москве гибридны мифологические персонажи. Отчасти эта гибридность может быть способом зашифровать изначальные образы, чтобы было непонятно, кто здесь герой, чтобы не было возможности выделить архетип. Потому что мы видим, скажем, множество грифонов или грифонообразных существ в орнаментах Москвы, мы видим существа, которые напоминают одновременно собак или волков и львов. В Москве есть, безусловно, и присутствие волчьего символизма, отсылающего к Древнему Риму. Вспомним, как были наряжены опричники — волчьи хвосты, волчьи шкуры…

Собачьи головы…

Ну волк, собака здесь абсолютно родоположные существа. Собачьи головы, собачьи хвосты, они же и волчьи. То есть они как бы не просто отождествляли себя с некими псами государевыми, но и с этим волчьим тотемом, без которого невозможна идентичность, начиная с Рима. Но одновременно и царственность льва присутствует. С точки зрения нынешнего состояния Петербурга он больше напоминает остров, в силу наводнений, скрывающих то, насколько он соотносится с камнем, а не с водой. А настоящим городом-плывуном является, конечно, Москва.

Мне кажется, это какой-то парадокс, переворачивающий обычные культурные представления. Питер — земная  твердь, а Москва — город-плывун? Разве Москва куда-то плывет?

Москва хочет быть островом по отношению ко всей остальной России. Фактически в современной России Москва наконец начинает играть ту роль, которую она всегда претендовала играть. Это отнюдь не роль «сердца городов русских», а это роль единственного города. Единственного по сути воплощения городского начала и, в общем, даже единственного воплощения социального начала.

Но чем больше социальное начало утверждает себя, тем больше оно развязывает войну всех против всех. У Гоббса война всех против всех была мифом, который позволял не преодолевать эту войну, всегда мнимую в прошлом, а развязывать ее для того, чтобы делать более мощными некие силовые ставки. И вот Москва сегодня реализует эту модель. Вокруг нее некое царство естественного состояния, она, казалось бы, бросает вызов этому естественному состоянию, но на самом деле она продлевает его всеми возможными способами и предлагает все новые сценарии воспроизводства этого естественного состояния. Попросту говоря, она разыгрывает войны, для того чтобы в этих войнах героически выступать миротворицей. Но эти войны — они идут и внутри самой Москвы за то, какой она может быть в будущем. Думаю, что нам всем мало не покажется в результате этих войн.

Фото: Elizaveta Muratova