О психогеографии Тверских улиц, квартирных выставках андеграунда, первых частных галереях и о том, что плохо знает Россию, потому что Москва для него абсолютно самодостаточна.
Мое московское детство…
Ясное дело, моя не очень московская фамилия наводит на вопросы. Мой основной и главный родитель — моя мать, она итальянского происхождения: успела родиться в Италии, но всю жизнь прожила в Москве — на том, что сначала называлось Тверской, потом улицей Горького, а теперь Тверской и Тверской-Ямской. Сначала она с отцом и матерью жила в так называемом отеле «Люкс» — это нынешняя гостиница «Центральная». Затем они сместились на Маяковскую площадь и жили в доме с правой стороны от памятника, сейчас это министерское здание, а в свое время там находился кинотеатр «Москва», а до революции — электротеатр, открытый первым российским кинопродюсером Ханжонковым. После советского периода он существовал еще несколько лет и уже назывался «Домом Ханжонкова» — вся эта политика восстановления прежних имен коснулась и этого кинотеатра. А потом мама сместилась на несколько кварталов вверх — на улицу Горького, 48 (сейчас это 1-я Тверская-Ямская, 27). Там, собственно говоря, я и родился и прожил тридцать с лишним лет своей жизни. Это мой первый дом. Тверские улицы и есть мой родной квартал.
Сейчас, когда мы говорим, я нахожусь на юге Италии, в совершенно буколическом средиземноморском уголке, из стеклянной двери я вижу оливу, вокруг меня фруктовые деревья, слева и справа два моря — Ионическое и Адриатическое. Как-то раз меня здесь навещал мой университетский однокурсник выдающийся историк Владислав Зубок, скоро на русском выйдет его книг — документальная реконструкция периода конца Советского Союза. Так вот, когда он приехал и огляделся вокруг, посмотрел на стены белого камня, камин, оливы, то вдруг сказал: «И это мальчик с улицы Горького!.. » Весь этот заповедный буколический средиземноморский антураж совершенно не вязался с тем образом, который остался у него еще с университетских лет, когда началась наша дружба.
Действительно, отечество мне — Тверские улицы: вход в мой дом был со 2-й Тверской-Ямской. Затем некоторый период я жил на бывшей улице Чехова, сейчас это Малая Дмитровка, в соседнем с «Ленкомом» доме с видом на купола церкви в Путинках — десять метров от Пушкинской площади. Затем я вернулся на 3-ю Тверскую-Ямскую, где, собственно, и остается по настоящий момент моя московская резиденция.
Район Тверских — моя психогеография, психотопография, если воспользоваться термином ситуационистов. Эти улицы дважды в год — в мае и ноябре — в течение многих лет меня будили по вечерам танками, которые шли на репетицию военных парадов. Из своего окна в ознаменование демонстраций я слышал песни из мегафонов, которые тоже шли через нынешнюю 1-ю Тверскую-Ямскую. Моя 128-я школа находилась наискосок от меня — на 2-й Тверской. Детские игры происходили в Миусском скверике, следовательно, моя психогеография простиралась от улицы Горького в сторону Новослободской, где находилась моя детская поликлиника, и это был край топографически близкой, понятной и знакомой мне зоны.
Чуть-чуть более расширенно «моя Москва» простиралась по всей Тверской улице до Манежной площади и Кремля. У нас со школьными друзьями был особый термин «пойдем-ка, прошвырнемся!». Пойти прошвырнуться — последние школьные годы, зрело-подростковый период, когда окрепли мои культурные интересы, когда я запоем читал европейскую классику, увлекался современным искусством, которым тогда назывался весь XX век начиная с авангарда. Наше «прошвыряние» означало прогулку по Москве с прицелом от одного букинистического магазина к другому. Начинали с одного из ближайших ко мне домов в сторону центра, где был «Букинист». После этого мы спускались по Горького до Столешникова переулка, где был другой знаменитый букинистический магазин. Потом еще ниже — мимо Большого театра, переходили на сторону гостиницы «Метрополь», в здании которой был еще один букинистический магазин с легендарным продавцом, по-моему, по имени Ян Яныч — колоритный, сухой, строгий мужчина за пятьдесят с нервными пальцами пианиста. В первую очередь нас интересовали художественные альбомы, которые мы листали прямо на месте и так повышали свою художественную грамотность, поскольку в широком доступе произведений Пикассо, Леже, русского авангарда не было. Так мы проделывали маршрут в обратном порядке от того, которым в начале великого фильма о Москве «Июльский дождь» следовала главная героиня. Когда она пряталась от дождя, то стояла как раз у входа в букинистический на Столешниковом. Иногда наши прогулки уходили в сторону Патриарших — разумеется, это легендарные московские места, которые маркируют Москву в сознании нескольких поколений москвичей. То есть мы разделяли ритуал пилигримажа к Патриаршим, но для нас это были другие места, может быть, в историко-художественном смысле даже выше статусом, но не наши. Все-таки Тверская — от Белорусского до Манежной площади — наша территория.
Для меня самый близкий Москве город…
Нью-Йорк. Именно потому, что я жил в парадной сталинской Москве. Москва имперская, столичная, в которой максимально себя проявляли политические амбиции власти. Конечно, и Кутузовский проспект, и проспект Мира были важнейшими парадными артериями, но все-таки к Кремлю вела именно Тверская. В семантическом и политическом смысле это поднимало наш район. С другой стороны, тогда была черта, которая к концу советской эпохи сильно нивелировалась, а постлужковская Москва лишилась этого элемента полностью: квартал был интересен тем, что за парадными сталинскими фасадами скрывалась очень живая, посконная полудеревенская жизнь (чего, кстати, не было в арбатских переулках). Представьте себе смотрящие на улицу Горького два сталинских фасада, а с обратной стороны этих зданий была керосиновая лавка — даже в моем дворе стоял очень острый запах, который шел от маленького хозяйственного семейного магазина, ведь во многих домах еду еще готовили на керосиновых плитках. А на углу моего квартала, прямо на Горького, находился ларек со шнурками и гуталином. Там сидел колоритный айсор, а после смерти его сменила не менее колоритная огромных размеров жена. В больших дворах, которые находились за сталинскими фасадами, шла совершенно другая жизнь. Вся парадная планировка паркового типа, возведенная во дворах по архитектурному проекту, совершенно нарушалась. Как у Мишеля де Серто, французского социолога и культурного антрополога, есть понятие политики и тактики. Политика — это то, как задумывают проект архитекторы, руководимые властью, как они структурируют городское пространство. А тактика — это то, как люди под себя все переиначивают. Так эти парадные дворы с зеленью заполнялись «ракушками» и тропинками наискосок. Мой дом 1947 года постройки, и туда въехали семейные люди, поэтому к началу 1960-х там было много молодежи старше меня. Каждое лето весь мой двор разлиновывался под бадминтонную площадку, и все жильцы дома, даже зрелые люди, там активно играли. Жизнь человеческого сообщества сейчас себе трудно представить — нынешнее постсоветское общество совершенно атомизировано, я не знаю большую часть людей в своем подъезде, но тогда некая солидарность, сплоченность и самоорганизация была очень сильна.
Мой квартал психологически простирался до Тишинского рынка — туда мы регулярно ходили за покупками. Это был очень красивый рынок, с рядами и навесами, построенными в поздней дореволюционной манере, впоследствии уничтоженный Лужковым. Там одевалась вся модная Москва конца 1980-х — начала 1990-х годов, покупая на местном блошином рынке неимоверные наряды от бабушек и дедушек. В этом районе было много сталинских и раннесоветских домов, но одновременно было очень много домов с каменным низом и деревянным верхом. То есть Москва деревенская сквозь этот сталинский высокий стиль как-то прорезалась. Это и напоминает мне Нью-Йорк: с одной стороны, невероятная грандиозность и пафос, а с другой — задушевность маленьких уютных симпатичных мест, обжитых углов и палисадников, трогательных деревянных или металлических лестниц. Все это — Москва, какой я ее запомнил, Москва моего детства с ее топографической локализацией.
Москва моей юности…
В моей жизни три раза совершились события, которые были, с одной стороны, очень лично пережитыми, а с другой — имевшими социальный и культурный статус, но при этом — что важно для нашего разговора — были укоренены в типографике Москвы. Первое из них — квартирные выставки московского андеграунда в середине 1970-х. В течение одного-двух, а может, и трех дней ты ездишь по Москве и входишь в квартиры или мастерские, где видишь разную атмосферу и разные произведения, знакомишься лично с художниками и другими посетителями. Кстати, в результате этих визитов я намного лучше узнал Москву и потом ориентировался в городе через ассоциации с этими «местами художников»: вот это рядом с мастерской Кабакова в доме «Россия», а это на Чистых прудах неподалеку от мастерской Эрика Булатова (он ее увековечил в работе «Живу — вижу»), а это на Красносельской в районе мастерской Владимира Янкилевского… А мастерская Немухина была в двух шагах от моего дома на Тверских улицах… Визиты к художникам, частью жизни которых я постепенно становился, это и есть то, что я до сих пор вспоминаю, если задумываюсь о гении места Москвы.
Вторая типологически близкая сеть точек по Москве сложилась уже в перестроечное время: я имею в виду появление районных выставочных залов, которые, конечно же, существовали и до этого, но ярко заявили о себе именно в эти годы, так как стали принимать выставки неофициальных художников — это и выставочный зал на Профсоюзной, 100, и зал на Каширском шоссе недалеко от онкологического центра, и зал на Авиамоторной…
Наконец, первые частные галереи, которые стали сценой московской художественной жизни 1990-х, образовали третий топографический пласт: «Первая галерея» Айдан Салаховой, Жени Митты и Саши Якута, маленький кластер в начале Большой Якиманки с галереями Марата Гельмана, Ирины Пигановой и другими, галерея L на Октябрьской улице, от которой потом откололась «XL галерея» Лены Селиной, существовавшая в крохотном кубическом пространстве на Большой Садовой. Это была Москва уже эпохи злополучных либеральных реформ, постсоветского периода — с другим пафосом и другой атмосферой.
Что бы я хотел поменять в Москве…
Конечно же, я живу не в том городе, в котором родился. В частности потому, что топонимы в нем изменились. И мне сама эта идея переименований не нравится. Во имя восстановления некой абстрактной исторической правды появляется улица Остоженка, а Метростроевская исчезает, но ведь в этом случае во имя некой высшей справедливости и высшей правды репрессируется мой личный опыт, стирается моя личная память. Меня не устраивают сносы памятников. Но ведь вся кампания по переименованию улиц, снятию памятников в Москве — чисто провластная инициатива: новая власть меняла топонимы, легитимизируя себя и свое абсолютно выдуманное происхождение от некой подлинной Москвы Николая Кровавого или некого другого придуманного исторического прошлого.
Мне не нравится, как уничтожают прошлое — тот же Тишинский рынок. И подобных аналогов довольно много. Не хочу встраивать свой писклявый фальцет в хор тех, кто ругает собянинскую Москву, в которой все очень похорошело. Буду объективен — Москва как город и организм очень эффективна, она и в самом деле заметно модернизирована, многие вещи в Москве делать легче, чем где бы то ни было. Но что меня в облике города не устраивает, говоря словами Мишеля де Серто, что это стратегии, а не тактики. Москва людей (необязательно москвичей) не чувствуется: город абсолютно выхолощенный, не согретый человеческим присутствием, город, где нет айсора, который продает на углу шнурки, нет колоритной пары хозяев керосиновой лавки, нет самоорганизующихся жителей, которые преобразуют свой двор для самих себя и живут там жизнью, которой им хочется жить совместно. В Москве нет моего любимого ресторана, где я знаю хозяина и официантов, нет моей мясной лавки, нет моего булочника… Когда ты живешь в Париже или Риме, у тебя сразу появляется твой личный нетворк конкретных людей, с которыми ты выстраиваешь свою повседневность. Как говорил Генрих Белль, «город привычных лиц». Москва им не является. И это главная проблема этого города. Петербург же город людей, хоть нервных и склочных. Он принадлежит петербуржцам, а не начальству.
О московских заведениях…
Рестораны Москву ни в коей мере на маркируют как уникальное место. Все это сетевые заведения, как и ресторан «Пушкинъ» — главная ресторанная институция нынешней Москвы, но и он очень бутафорский, кем-то очень искусственно созданный и придуманный. Московскими ресторанами владеют рестораторы, а не реальные люди, которые создали это место, сами готовят или хотя бы следят за кухней. Эти места не очеловечены в отличие, кстати, от Петербурга, где мелкое предпринимательство намного более развито, чем в Москве, и где действительно я очень легко могу себе представить что-то особенное, любимое, замечательное не только кухней, но и уникальностью аромата и гения места. В Москве этого до сих пор нет, да и никогда не было.
О сути москвичей…
Я себя чувствую абсолютным москвичом, при том что имею довольно смешанное происхождение, знаю несколько европейских языков, много путешествую, работаю в разных странах. Мой язык русский, и жизнь свою я посвятил тому, что в моей профессиональной художественной плоскости в первую очередь происходит здесь, в Москве. По большому счету, когда я задаюсь вопросом, кто я, то в меньшей степени чувствую себя русским, но абсолютно ощущаю москвичом. Моя идентичность — это Москва. И Москва, которая и есть Россия. То, что мне дорого в Москве (это, наверное, будет мало понятно большей части моих современников и сверстников), то, что мне интересно и привязывает меня к русскому — это на самом деле советское. Может, в силу и семейного происхождения: мой дед был итальянским революционером, бежавшим от фашизма в Италии в коммунистическую Россию. Мне очень дорога драма коммунистического эксперимента, безумно трагический и страшный, а с другой стороны, очень значительный советский опыт. Я больше воспитывался на французской литературе, а не на русской классике, как очень многие в моем поколении. Все это тесно связывает меня именно с Москвой — ведь советская история помимо первых шагов, связанных с Петербургом, развернулась именно здесь. И русский авангард в первую очередь — московский авангард, который сделал Москву одной из трех столиц искусства XX века. Через это я разделяю с большей частью москвичей представление о том, что Россия — это и есть Москва.
Я живу в России, но Европу знаю намного лучше, там я бывал даже в самых неожиданных и маленьких местах. А в России я бывал в Петербурге, Нижнем Новгороде и Самаре, куда меня приводила чисто профессиональная необходимость. Россию я знаю плохо и, к своему стыду, не испытываю никакого особого интереса, потому что Москва для меня абсолютно самодостаточна, хотя я сознаю, что это глубоко неправильно и даже достойно осуждения. Но в моем представлении Москва исчерпывает собой страну, и это, я боюсь, очень московское. Хотя уж как бы ни был гиперболизирован для Франции Париж, парижане очень хорошо знают Францию, много по ней путешествуют: Париж для них просто лучший французский город.
Кстати, в первом номере «Художественного журнала» — журнала, который я делаю 30 лет и который является моим вкладом в культурную жизнь Москвы (интернациональное название журнала — Moscow Art Magazine) — первый текст назывался «Песня о Москве». Где миф Москвы как вселенского места был очень ярко, поэтично и сильно представлен художником и антиковедом Георгием Литичевским. На сайте журнала представлен полный архив выпусков и можно найти этот упоительный текст первого номера.
Сейчас я работаю над новой книгой…
Когда все мои выставочные проекты в Москве подвисли (сначала из-за пандемии, а сейчас из-за текущих событий, я решил, что раз не могу делать выставки, то напишу книжку о «Феноменологии выставки». Название немного претенциозное, хотя, в общем-то, точно отражающее суть того, что я хочу изложить.
Первоначально это был курс лекций, прочитанный мной по зуму для Шанинки, потом текст лекций я стал превращать в книгу — очень много и долго над этим работать. Провел какой-то период в Париже, где лучшие в Европе библиотеки по искусству: там я начитал и насмотрел многое, что мне нужно для работы. Но пишу я по-русски — и этим не тягощусь.
Помимо того, что в эту книгу включено все, что написано на европейских языках вокруг истории современных выставок, я сильно опираюсь и на российских теоретиков, отечественную формальную школу, на Бахтина, Ямпольского и Гройса. Если книга появится в европейском контексте, это будет для них интересно.
Надеюсь к концу года с ней справиться…
Фото: из личного архива Paquita Escofet Miro