Евгений Чижов — автор книг «Темное прошлое человека будущего» и «Персонаж без роли». Предыдущий роман, «Перевод с подстрочника», вошел в шорт-лист крупных литературных премий и удостоился премии «Венец» Союза писателей Москвы.
Вышедший в «Редакции Елены Шубиной» (издательство АСТ) «Собиратель рая» — о ностальгии. Но не столько о той сентиментальной эмоции, которая хорошо знакома большинству людей последних советских поколений, сколько о безжалостной неодолимой тяге, овладевающей человеком, когда ничто человеческое над ним более не властно и ни реальность, ни собственный разум его уже не удерживают. Это книга о людях, чья молодость пришлась на девяностые; о тех, кто разошелся со своим временем и заблудился в чужом; о сыне, ищущем мать, ушедшую от него в прошлое.
Карандаш получил свою кличку не за худобу и высокий рост и не за сходство с популярным в незапамятные времена клоуном, с которым у него и подавно ничего общего не было. Кирилл Король прозвал его так за то, что он всегда носил с собой китайский карандаш с выдвижным грифелем и то и дело что-то записывал им в один из рассованных по карманам блокнотов. Других членов свиты, в особенности девушек, очень интересовало, что он там пишет, но Карандаш никому свои блокноты не показывал. Девушки почему-то были уверены, что его записи должны иметь отношение к ним, и старались правдами и неправдами прочитать их. Они постоянно оказывались рядом, стоило Карандашу уткнуться в блокнот, подсматривали через плечо, понимающе улыбались, иногда, заглядывая в глаза, решались спросить напрямую: «Обо мне, да?» Боцман поделился с Королем предположением, что Карандаш для того и карябает в своих бумажках, чтобы заинтриговать девушек. Но это было не так. Карандаш из года в год намеревался написать книгу. Он и на рынок приходил скорее ради людей, чем вещей: нигде, говорил он, не встретишь таких персонажей, как на барахолке. Тут людям уже нечего стесняться: выброшенные из жизни и разошедшиеся со своим временем, они не подчиняются больше его вкусам и модам и могут позволить себе быть собой. Он понял это в первый же раз, как попал на Тишинку и увидел за прилавком старуху в малиновом парике, которая ковыряла пальцем в разинутом рту, пытаясь поставить на место съехавшую вставную челюсть.
— Да брось ты, Матвеевна, не мучайся, — подначивал ее тощий старик с прозрачным цыплячьим пухом вокруг лысины, сидевший рядом со своим товаром на прилавке напротив, болтая, как мальчик, не достающими до земли ногами. — Зачем тебе зубы? Я тебя без зубов только больше люблю! И тебе меня любить сподручнее будет. Зубы — они только мешают. А то еще откусишь мне че-нить… от избытка чувств. — Развеселившись, старик еще быстрее заболтал ногами и ударил пяткой по прилавку.
— Да было бы что откусывать! — отвечала, справившись с челюстью, Матвеевна. — Не смеши!
«Любопытно», — решил про себя Карандаш. Человеческие жизни безо всякого стыда выворачивались здесь наизнанку, вываливая на прилавки или просто на расстеленные на земле клеенки свое уцененное содержимое. И еще одно влекло его на барахолку: здесь он лицом к лицу встречался со старостью, которой боялся, кажется, столько, сколько себя помнил, всматривался в морщинистые, скомканные, изуродованные временем лица и видел, что они продолжают смеяться беззубыми ртами, сквернословить, жульничать и торговаться за каждый рубль, застряв на этой «пересадочной станции на тот свет», как называл барахолку Король. Старость казалась Карандашу такой же загадочной, как детство: оба возраста не подчинялись тем незамысловатым и по большей части очевидным мотивам, которые управляют жизнью между ними, но если загадка детства притягивала, то старости — отталкивала и ужасала.
— Ну что, Витюха-заткни-за-ухо, футбол вечером смотреть будем? — кричал один старикан другому, тугоухому, за соседним прилавком.
Тот улыбался в ответ мяклой улыбкой и неопределенно кивал, толком, похоже, ничего не услышав.
«А я? — думал Карандаш. — Чем придется мне занимать вечера, когда я стану таким же, как эти? К футболу я равнодушен, сериалы не выношу, кроссворды тоже… Писать? Ну-ну».
Он уже не раз пытался начать задуманную книгу, но сложность, которую ему никак не удавалось преодолеть, заключалась в том, что все, написанное им утром, к вечеру казалось Карандашу никуда не годным, а все, что он писал вечером, выглядело совершенно никудышным на следующее утро. Похоже было, будто в нем обитают два разных человека с противоположными вкусами, утренний и вечерний, неспособные достичь согласия, и каждый из них, придя к власти в отведенное ему время суток, забраковывал работу, сделанную другим. Даже по такому простому вопросу, как его собственный возраст, их взгляды расходились. «Мне тридцать два, — думал Карандаш с утра, — самое подходящее время для начала, все еще впереди». А вечером в голове стучало: «Мне уже тридцать два, лучшая часть жизни прошла, а я так ничего и не сумел — поздно трепыхаться». Он был старше всех остальных членов королевской свиты, но гораздо младше большинства продавцов барахолки. Вглядываясь в их лица, слушая их разговоры, он всякий раз черпал из них для себя что-то вроде надежды: раз они живут как ни в чем не бывало, может быть, и у него получится.
Во второй половине дня, ближе к закрытию рынка, из-под прилавков доставались поллитровки или четвертинки, распивались первые стопки, и старики, и без того разговорчивые, становились назойливыми. Им необходимо было найти кого-нибудь, кому они могли бы рассказать, как шестьдесят лет назад ходили в Парк Горького прыгать с парашютной вышки или смотреть первый телевизор, как хорошо жилось под немцами в оккупации, если бы не партизаны, и как в сорок пятом в Германии за банку тушенки можно было поиметь молоденькую чистую немку. Блокноты Карандаша были полны записанных мелким почерком рассказов о том, как чифирили на зоне и играли на тотошке, мотали срока и брали Халхин-Гол. Еще любили старики поговорить о большой политике, о Сталине и Хрущеве, которого отец народов бил в сорок первом своей трубкой по лысине за то, что тот хотел сдать Москву немцам, а Хрущ отомстил ему на двадцатом съезде разоблачением культа, о Леньке Брежневе и его веселой дочери, заколдованной фокусником Кио, о Горбаче и его Раисе, об Эльцине, продавшем Россию этому… как бишь его? Шарону! Точно тебе говорю — Шарону! Зуб даю! Карандаш носил блокноты в карманах брюк, отчего они рано или поздно рассыпались, их страницы путались, а истории перемешивались между собой, сливаясь в одно многоголосное повествование, в единый рыночный хор — матерящийся, божащийся, сплевывающий, бьющий себя в грудь, надрывающий голосовые связки и в конце концов захлебывающийся мокрым безнадежным кашлем.
— Давай-давай, записывай, — говорил Карандашу Король. — Вот она, история — не в книжках, а здесь, на барахолке, живая, настоящая, не закатанная под асфальт. Ее не проведешь! Кряхтит, шамкает, на ладан дышит, а все равно все про всех знает! Только про меня не вздумай писать.
— Это почему?
— Знаю я вас, писателей… Дело даже не в том, что врете. И не в том, что врать не умеете, так что, кому надо, меня все равно узнают. Дело в том, что, сколько бы вы ни пытались с вашими книжками в будущее пролезть, все равно они остаются свидетелями своего времени, намертво к нему пришпиленными. А я не хочу к этому времени пришпиленным быть! Я ему ничего не должен. Оно мне не указ! Я вам не герой вашего времени! Правильно я говорю, Михалыч?
Поросший неровной седой щетиной пожилой мужик за прилавком с готовностью заулыбался дряблым ртом, довольный, что Король к нему обратился, хотя вряд ли слышал, о чем он говорил. Его глубоко посаженные, диковатые глаза, прежде смотревшие в никуда, проснулись и засияли.
— Конечно, правильно! Я завсегда говорю, ты вообще самый правильный здесь человек. Правильнее тебя и быть никого не может! У меня для тебя тут, кстати, припасено — я помню, ты таким интересуешься.
Михалыч достал из сумки носовой платок, на котором шариковой ручкой была нарисована толстая русалка с кукольным лицом и круглыми удивленными глазами, вокруг нее завивалась колючая проволока, а позади вставали церковные купола и кресты.
— Марочка… Красиво?
Король кивнул с видом знатока, разглядывая расстеленный на прилавке платок:
— Недурно.
— А вот еще, зацени. — Михалыч выложил на платок нож из заточенной вилки с ручкой, сделанной из зажигалки, иконку из фольги и четки. — Все оттуда, из-за колючки. Кореша мне спецом прислали. Там такие художники работают, что ты! Айвазовский отдыхает! На воле таких штучек днем с огнем не сыщешь. А еще смотри, какая у меня красавица есть.
Восхищенно улыбаясь, Михалыч осторожно извлек из сумки неуклюже слепленную фигурку голой женщины с крашенными черным короткими волосами и глазами, которая лежала на боку, кокетливо поджав под себя левую ногу.
— Как живая, а? Никогда не скажешь, что из мякиша! Во люди умеют, правда? Во мастера! Какие таланты зазря пропадают! — Бережно держа двумя пальцами за талию, он положил фигурку на прилавок перед Королем. — Но это по особой цене, только для тебя. От души ведь, чесслово, отрываю.
— Смотри, Вик, на тебя похожа, — сказал Король невысокой брюнетке с короткой стрижкой, одной из своих преданных поклонниц, подошедшей и вставшей рядом. Глядя то на вещи на прилавке, то на Короля, она пыталась по его реакции угадать, как ей к ним относиться.
— Скажешь тоже… — Она неуверенно усмехнулась.
— Точно, Вик, вылитая ты, — с готовностью подтвердила слова Короля другая его поклонница, Лера (та, что спрашивала, заглядывая в глаза пишущему Карандашу: «Обо мне, да?»). — Саму себя, что ли, не узнаешь?
Обиженная Вика отошла к соседнему прилавку, а Лера немедленно заняла ее место возле Короля.
— А перышко! Ты погляди, какое перышко! — увлекшись, продолжал нахваливать свой товар Михалыч. Он взял небольшой ножик из вилки и стал, крутя, играть с ним, при этом его заскорузлые пальцы с желтыми окаменевшими ногтями обрели легкость и точность, едва ли не пианистическую мягкость. — Где тебе еще такой сделают? Где еще ты таких умельцев найдешь?! Эх, знал бы ты, Кирюха, как я по зоне скучаю! Вроде уж сколько лет прошло, как откинулся, а до сих пор снится! И даже, не поверишь, чем больше времени проходит, тем ярче как-то снится, живее… — Михалыч говорил, обращаясь к Королю, но краем глаза явно учитывал и внимание красивой Леры, смотревшей на него с боязливым изумлением. — Сначала-то, конечно, как на волю вышел, и вспоминать не хотелось, а потом как пошла сниться — что ты тут поделаешь?! Так и вижу, как сидим мы с корешами в биндюге — сарайчик такой у нас был на промзоне, — покуриваем, и даже лиц в темноте толком не различить, а все равно знаю: все свои, проверенные, любой за тебя руку отдаст. Не то что на воле — не поймешь, что за люди кругом, тьфу, а не люди! Я иногда, чесслово, думаю: пропади она пропадом, эта воля! Может, отчебучить что-нибудь эдакое, чтоб надолго запомнили, инкассаторов на сто мильенов облегчить или Кремль, что ли, поджечь — жаль, он, подлюка, каменный, не загорится, — гульнуть от души, а потом обратно, к своим. Да только возраст уже не тот, здоровья никакого нет, тяжеловато мне теперь там будет. Видно, здесь судьба доживать. — Михалыч вздохнул, поскреб щетину на подбородке. — Так ты берешь, нет? Мне же деньги на поправку здоровья нужны, а то бы никогда такую красоту не продал.
Поторговавшись — как же без этого, — Король взял марочку с русалкой и фигурку из мякиша.
— Остальное себе оставь. У меня досок самодельных хватает, и четки такие есть, и перышки.
— Я и не знал, что ты тюремные изделия тоже собираешь, — сказал Карандаш. — Ты мне их не показывал.
— А ты много чего не знаешь. Как я могу их пропустить, если это все наша история, самое, можно сказать, ее сердце, самая заветная часть! Вот Михалыч не даст соврать.
Михалыч ухмыльнулся, но ничего на слова Короля не ответил. История так история, вам, молодым, виднее.
Интервью с Евгением Чижовым для рубрики «Это мой город» читайте здесь.