В книжных магазинах появилась книга Владимира Сорокина «Белый квадрат». Эта жесткая, нетипичная для позднего Сорокина книга возвращает нас к ранним экспериментам писателя. Игорю Шулинскому захотелось задать шесть неудобных вопросов Владимиру Георгиевичу.
Игорь Шулинский: Володя, поздравляю с выходом книги! При чтении ваших рассказов меня порой охватывал такой же леденящий ужас, как и при чтении «Благоволительниц», книги, к которой, как я знаю, мы оба относимся с почтением. Отчего после относительно «удобоваримых», европейских, вполне приличных по форме текстов вы вновь заставляете читателей окунуться в эту жуть, леденящую кровь?
Владимир Сорокин: Игорь, я стараюсь, чтобы все мои книги были разными не по чисто формальной установке. Мне неинтересно писать один и тот же текст, как делают большинство писателей, имеющих однажды найденный «неповторимый стиль». Этот стиль волей-неволей тащит за собой и все старое, давно найденное и осмысленное. По сути, они пишут всю жизнь одну книгу. И пусть продолжают! Мне же хочется каждый раз удивить себя. Вопрос «куда я вернулся» в новом тексте не совсем релевантный. Я вылез из старой кожи, вернулся к столу, чтобы добавить нечто новое к давно начатому разговору на бумаге.
И. Ш.: Отечественная критика, а также многие читатели восприняли «Белый квадрат» как книгу политическую, с ярким либеральным звучанием. Я не говорю «антиправительственным», но тема неприятия современной российской жизни в ней явно просматривается. Ее нельзя скрыть. Но вы-то писатель отстраненный, скорее «нависающий» над событиями, а не «утопающий» в них, какими бы неприятными они вам ни казались. Надо признать, что рассказ «В поле» как раз работает на голос тех читателей и критиков, кто не уделяет внимания вашей, Володя, метафизике, а рассматривает этот текст в таком прямом политическом, деструктивном ключе.
Ну а ваши интервью, они, похоже, оправдывают тех, кто так считает. Вот, например, «Большевизм — это было, собственно, не преступление против человечности, а против Человека вообще, как феномена. Они хотели отменить человека вообще, как хомо сапиенс… Дело в том, что в конце 1990-х все-таки не разглядели это прошлое до конца. Потому что не было государственного механизма отслоения от совка. А если этого не было, значит, не появилось дистанции и не смогли посмотреть на это объективно, как на собственную больную ногу… Не было такого понимания, что нога ведь поражена гангреной! И если ее не ампутировать сейчас, то она отравит тебя и ты превратишься в зомби».
Неужели это сказал Сорокин? Что, большевизм и наша современная действительность повредили вашу девственную отстраненность, ваш эффект присутствия вовне, и вы дали слабину, сдали позицию?
В. С.: Интерпретация моих книг не моя проблема. Безусловно, мне интересно то, что вызывает текст в голове умного человека, но все равно я не очень беру на веру некоторые рассуждения. У нас у всех разная психосоматика. В «Белом квадрате» есть разнообразные миры, прошу прощения за банальность. Рассказ «В Поле» (не «В поле»!) я считаю вполне дружащим с метафизикой: тело девушки в конце поглощает все идеологические и социальные атрибуты времени, мундиры палачей, синяки жертв — все растворяется в этом теплом, дрожащем от эроса теле. Мой рассказ «Проездом» тоже в свое время считали антисоветской сатирой. Я был не против, безусловно. Но его антисоветскость — побочный эффект, не более того. Да, «В Поле» я использовал узнаваемые атрибуты путинского времени, так же как в «Проездом» — брежневского. Но времена проходят, правители сменяются, а метафизика остается. Так что я не сдал позицию.
Отрывок из рассказа «В Поле»:
«В собранной из ДСП и картона, выкрашенной под бетон камере Мейерхольд в одних черных сатиновых трусах лежал на кушетке. Руки его были пристегнуты браслетами к ее ножкам. Рядом стоял Родос в кителе, сапогах, с поролоновой палкой в руке. В углу лепился небольшой письменный стол с картонной папкой “Дело No 1939”.
— Признавайся, гадина! — заревел Родос и стал размашисто и показательно наносить удары поролоновой палкой по спине с кровоподтеками.
— Я старый, больной челове-е-е-ек!! — завопил Мейерхольд с такой силой, что кудряшки на его голове затряслись.
Толпа возбужденно зашумела, сотни смартфонов, планшетов и фотокамер поднялись над ней.
— Признавайся! Я из тебя бифштекс сделаю!
— Я ни в чем не виноват!! — вопил Мейерхольд. Родос стал бить его по ногам:
— Оставлю только голову! И руку! А остальное… вот! вот! вот!.. сделаю бифштексом!! И тебе, гадина троцкистская, скормлю!!
— Я ни в чем, ни в чем не винова-а-а-ат!! — вопил Мейерхольд.
— Ты винова-а-а-ат! — ревел Родос. — Ты — скрытый враг народа!!
Толпа одобрительно закричала и зааплодировала. Одиночки выкрикнули: “Позор!”, но их быстро выхватили из толпы полиция и казаки.
Родос размахивался, слегка замедленно бил и рычал. Мейерхольд вопил, трясясь и суча голыми ногами. Человек с мегафоном повторял свой текст для вновь подходящих. Так продолжалось 2 часа 42 минуты».
И. Ш.: «Белый квадрат» посвящен Кириллу Серебренникову, если я не ошибаюсь. Первая часть выполнена в стиле скетча, радиопьесы. Вторая возвращает нас в мир ваших ранних произведений (тут я снова и задумался о «Благоволительницах»). Если возможно, дайте комментарий, как правильно читать этот текст. Насколько вторая часть комментирует первую? И причем здесь опальный режиссер?
В. С.: Как правильно читать рассказ «Белый квадрат»? Это не так сложно: нужно встать с восходом солнца, наполнить белое квадратное ведро холодной водой, раздеться догола, выйти из дома, встать на землю, окатить себя водой, надеть пустое ведро на голову и, напевая то, что первым придет в мокрую голову, постараться на ощупь вернуться домой и сесть за стол. Затем можно снять ведро и предаться чтению.
Почему я посвятил этот текст Кириллу? Потому что он попал в белый квадрат злобы дня. И я искренне желаю ему выбраться из этой белой зоны. И мне кажется, что эта громоздкая пьеса стилистически близка ему.
И. Ш.: Ваш «Ноготь» — это такой раблезиано-шаманский текст. Как будто бы Гоголь во время написания «Как Иван Иванович поссорился с Иваном Никифоровичем» принял ЛСД… Все начинается, как в «Гаргантюа и Пантагрюэле» — с дискуссии «как правильно вытирать задницу», потом все переходит во вполне сорокинскую схему, где кровь брызжет, как клюквенный сок, а заканчивается все опять этим леденящим ужасом, страхом, страшным знаком «бесконечность», который выводит некий Ноготь, тем самым забрасывая нас в какое-то новое пространство. Очень бы хотелось услышать, о чем вы думали, когда чертили этот знак «бесконечность».
Отрывок из рассказа «Ноготь»:
«Евгения Леонидовна вытерла губы салфеткой, встала:
— Ну что ж, Лидочка, вы сами напросились. Она шумно отодвинула в сторону свой стул, отвернулась, рывком подняла свою шерстяную клетчатую юбку, подбитую с изнанки зеленовато-серебристым шелком, спустила серые шерстяные трусы, спустила колготки. Под колготками были узкие черные кружевные трусики. Евгения Леонидовна решительно зацепила их большими пальцами рук, с треском спустила. Придерживая юбку, шагнула назад к столу и, водрузив свой широкий зад почти на самую тарелку, схватила собственные ягодицы руками, развела их, наклоняясь вперед:
— Любуйтесь!
Все уставились на ее зад. Он был большой, белый, с семью прыщами. Пальцы с накрашенными под кораллы ногтями и тремя золотыми кольцами разводили ягодицы, открывая анус, обрамленный редкими черными волосиками. В совершенно чистом анусе виднелся лиловатый геморроидальный узел.
Прошла минута полной тишины… Боброва встала, шагнула от стола, отвернулась, с усилием подтянула вверх узкую юбку. — Все карты бьет джокер.
Все снова замерли.
Под юбкой были только колготки, сквозь которые просвечивали розовые трусики. Боброва спустила колготки, не спеша стянула трусики, наклонилась и, так же взявшись за ягодицы пальцами с ненакрашенными ногтями, развела их. Зад у Бобровой был значительно меньше, со смуглой гладкой кожей без прыщей. Вокруг аккуратного ануса виднелся легкий розовато-коричневатый ореол.
Все молча смотрели.
— Достаточно? — спросила Боброва.
— Вполне! — тряхнула головой Евгения Леонидовна так, что сверкнули ее голубого топаза серьги».
В. С.: «Ноготь» я писал в Берлине. Оттуда взгляд на Россию — как из перевернутого бинокля. Все становится меньше и обозримей. Взгляд же на начало 1980-х — это просто заглядывание в микроскоп. Там копошатся необычные существа, поглощая или пополняя энергию друг друга. Советский человек — особое существо, я не устаю его с интересом изучать. Чем дальше от тех времен, тем лучше он виден. О чем я думал, когда ноготь зловещего парня в конце выписал знак бесконечности? Похоже, это было часов в двенадцать пополудни. Вероятней всего, я думал, куда в тот день пойти на ланч — к вьетнамцам, к итальянцам или просто в «Карштадт» на 6-й этаж. У них селедка с вареной картошкой — вполне.
И. Ш.: Когда мы делали прошлое интервью, мне показалось, что вам очень уютно «в костюме европейского писателя». Я даже заподозрил, что вы специально где-то округляете углы, чтобы вписаться тематически в европейскую литературную жизнь. Совершенно явно, что Сорокин стремится к переводимости. И вдруг появляется рассказ «Поэзия». Возможно ли его перевести на немецкий?
В. С.: Нет, конечно, это непереводимо. Хотя немцы готовы перевести все. У меня там даже «Норма» переведена. Вообще русская поэзия непереводима в принципе. Это бред, когда выходят томики Пушкина, Лермонтова, Мандельштама на других языках. Набоков тоже сделал академическую глупость со своим «адекватным»переводом «Евгения Онегина» без рифм. Русская поэзия держится на интонации, на музыке рифм. Она открывается только русскоязычным людям. Это алмазный ларец, а ключ к нему — русская речь. А этот рассказ — плавание двух героев по океану русской поэзии. Можно было назвать его «Заплыв». Но у меня уже есть рассказ с таким названием.
И. Ш.: Особая благодарность за рассказ «Ржавая девушка»! Вполне бытовой вопрос: чем посоветуете смазать наших подруг, чтобы они больше не скрипели при ходьбе?
В. С.: Подруг надо смазывать не только спермой, но и заботой, теплом, вниманием. Любовью, в конце концов!
Фото: Игорь Мухин