О непонимании иностранцами нашей селедки под шубой и невозможности сорваться и уехать жить в другой город.
Я родился…
В Москве на улице Воронцовская. Это между Таганкой и Пролетаркой.
Мой любимый московский район…
Поскольку я вырос на Таганке, этот район для меня особенный.
Люблю гулять…
Чаще маршруты определяются теми местами, где ты живешь, работаешь и учишься. Арбатские переулки люблю, китайгородские, Нескучный сад. Да мало ли мест.
По ресторанам и барам…
Я не очень ресторанный человек. Назвать в Москве какое-то место, куда я непременно возвращаюсь, потому что там в меню есть какое-то любимое блюдо, точно не смогу.
Когда я куда-нибудь еду, всегда пробую местную кухню. Кавказскую на Кавказе, паэлью в Испании, мули (мидии) во Франции. А в Москве иногда люблю закинуться селедкой под шубой — совершенно дикое блюдо, которое никакие иностранцы не в состоянии воспринять — сочетание свеклы, майонеза и селедки с картохой. Но в русском человеке оно откликается с особой нежностью.
И вообще: вдруг неожиданно съеденная шаверма на лавочке может быть во много крат вкуснее, чем что-то очень изысканно приготовленное.
Место в Москве, в которое давно хочу съездить, но никак не получается…
Я не был в планетарии ни разу. Планирую.
Не хотелось бы вернуться…
В Мавзолей! Я там был пару раз: один с классом, другой — когда в институте учился, ждал девушку на Красной площади: она опаздывала, думаю, схожу, чтобы время убить. В обоих случаях мне было там так себе. На третьем курсе в ГИТИСе студенты курса Захарова в аудитории воссоздали Мавзолей: поставили в центр комнаты гроб, в котором лежал человек, одетый в Ильича, играла органная музыка, свет был погашен и люди ходили цепочкой вокруг этого гроба. То есть ты не можешь пойти ни быстрее, ни медленнее, потому что впереди и сзади кто-то идет. И я понял, что организм во всех этих случаях выдает одну и ту же эмоцию: чувство неестественности и жутковатости ситуации.
Мое отношение к Москве менялось…
Одно время мне казалось, что я родился не в этом городе. К городу, в котором я родился, о котором у меня есть детские впечатления и воспоминания, эта Москва не имеет никакого отношения. Слишком многое изменилось. Ну вот с того момента, как убрали наружную рекламу, вроде бы появился какой-то воздух. Так-то у меня все время было ощущение, что я внутри газеты «Из рук в руки» нахожусь. По-разному можно относиться к тому, что в городе происходит, как окружающее меняется. В целом мне нравится. Когда появляются фудкорты или еще что-нибудь такое, беговая дорожка в парке, я думаю: о, молодцы. Мы не сильно избалованы такими вещами, поэтому для нас это событие — может быть, в Европе такое в порядке вещей, но точно не у нас.
Конечно, как и всякий горожанин, я раздражаюсь на бесконечное перекладывание плитки и бордюров, например, но я так понимаю: если плитку перекладывают, значит, это кому-нибудь нужно.
Если не в Москве…
Я могу представить себя где угодно, но у меня много детей, и я не могу сорваться и куда-нибудь уехать насовсем — если я захочу так сделать, то нужно подорвать всех, вы сами понимаете, насколько это сложно — сады, школы, занятия.
Но, в общем-то, я и так часто езжу на съемки и гастроли, много времени провожу за городом, за пределами Москвы, и это мне нравится — быть в ней мало. С другой стороны, у меня нет таких мыслей, как «почему я родился здесь, а не в Париже». Мы ведь не живем исключительно городом: помимо моих отношений с ним есть еще работа, семья, книги, музыка, которой я занимаюсь. Есть параллельная реальность существования в пространстве.
В Москве лучше, чем в Нью-Йорке, Лондоне, Париже или Берлине…
Москва — город эклектичный, даже чисто визуально, и мне иногда уродливо. Да, уродливый, но родной. Как в песне: пусть кричат — уродина, а она нам нравится. Бродский писал, что все города похожи друг на друга, но это, конечно, не так, и слава богу, что не так: какой смысл путешествовать, когда одинаково все. У меня были такие моменты: я возвращался в Москву, оказывался где-нибудь в рабочем районе, смотрел на линии электропередачи, дымящиеся трубы — такой вот жутковатый русский индастриал — и понимал, что это до боли родной пейзаж, который мне не встретится ни в Англии, ни во Франции, и он мне очень дорог.
Мое недовольство Москвой…
Имеет отношение не столько к Москве, сколько к психологическим моментам взаимоотношений между людьми. Мы сейчас живем в более нервное время, нежели то, в котором я родился, — дети тогда действительно гуляли с утра до вечера на детских площадках, и никто из-за этого не переживал, город был открыт, можно было пройти через любой двор, не наткнувшись на заборы, шлагбаумы. Сейчас не так, и это действительно напрягает. Кроме того, как я уже говорил, часто у нас перекрывают движение из-за каких-то парадов, ремонта и прочего, и мы не знаем об этом, потому что совершенно не отлажена система дорожного оповещения. И мне кажется, что это унизительно, и не потому, что ремонтируют дорогу, а потому, что о тебе не очень заботятся, не думают о том, чтобы ты об этом хотя бы знал. Как будто тебе ничего не должны. Это вопрос какого-то уважения к гражданам, типа «извините, пожалуйста, у нас такая ситуация», но у нас не объясняют причины, просто говорят: «Проезда нет». Из этого складывается общее настроение, а ведь такими простыми вещами можно регулировать состояние общества. Чем больше внимания к простым горожанам, тем больше у них уважения друг к другу. Не говоря уже о том, что за прогулку по родному городу ты можешь получить дубинкой по голове и уехать в автозаке без объяснения причин.
В «Мастерской Петра Фоменко»…
Я служу уже почти двадцать лет. У меня возникала мысль уйти, но она была прервана предложением моего мастера Петра Наумовича Фоменко репетировать спектакль «Бесприданница». Я практически шел к нему с просьбой отпустить меня на какое-то время, потому что мне хотелось путешествовать и пожить в каком-нибудь другом городе, но я понял, что от возможности репетировать с Петром Наумовичем отказаться не могу. Мне это путешествие было важнее.
Сейчас мы выпустили спектакль «Чайка» с режиссером Кириллом Пироговым, это достаточно классическая постановка произведения. Я думаю, что радикальность трактовки или постановки не самое главное, что должно быть в театре. Есть автор, есть Чехов, и у него заложена внутренняя жизнь героев, которая важнее, нежели наши желания удивить зрителя своим прочтением, неожиданными ходами, придумками, находками. Петр Наумович говорил: «Сдавайте все находки в бюро находок».
Я принял участие в этой рискованной затее из интереса к автору, к актерам, с кем судьба нас в театре свела, к самому Кириллу, которого я знаю до поступления в театральный вуз. Мне кажется, что спектакль сложился, и сложился он не только с точки зрения нашего внутреннего ощущения и желания его играть, но и оттого, как его принял театр, как принимают зрители. Понятно, что могут быть разные мнения и ощущения, но, в принципе, достаточно тех людей, которые отнеслись к этой работе с благодарностью. А это уже значит, что все было не зря.
О спектакле «Олимпия», в котором я выступил режиссером…
Это все произошло достаточно неожиданно для меня. Мне предложили, я согласился. Сейчас он играется редко, но он жив: каждый спектакль становится каким-то событием для всех, актеры его любят, зрители тоже, потому что история героев пьесы нам очень близка, она рядом, и мы не можем относиться к ней как к какой-то декоративной поделке. Из того, что идет в театре, эта история максимально близкая нам по времени и, кроме того, уникальная тем, что прекрасный драматург Ольга Мухина писала ее специально для нашего театра. В XIX веке такое было в порядке вещей, в нашем — нечасто встретишь.
Я хотел бы вновь пуститься в подобное плавание, но не сейчас. У нас, к сожалению и к счастью, репертуар очень насыщен и даже переполнен, и у меня нет возможности поставить что-то в театре, что игралось бы часто. А если спектакль не играется часто, его сложно сохранить. Так что если я и соберусь с силами, мыслями и временем, то, скорее всего, буду делать за пределами своего театра.
О премьерах в кино…
5 сентября выходит фильм «Одесса» Валерия Тодоровского, который мы, по всем известным причинам, снимали в Москве. Есть надежда, что эта картина прямо кино-кино. Взлет кинематографа пришелся на 1970-е годы. В фильме действие тоже происходит в 1970-х, и для меня это было возможностью не только ощутить себя частью времени, но и частью того производства, того, как снимали фильмы тогда, — «Одесса» вся снята на пленку. Такое редко бывает. Отличие пленки от цифры в том, что это не поливание огромным количеством дублей, а определенная собранность, готовность к моменту съемки кадра, другая степень риска. Внутреннее ощущение иное, некой дисциплины. Да и сам процесс на площадке соответствовал скорее моему представлению о съемках прошлого века.
В ноябре должен выйти фильм «Девятая» Николая Хомерики — мистический детектив про Петербург XIX века. Красивое приключенческое кино. Что из этого фильма в итоге собралось для меня, тоже пока интрига, я его еще не видел.
Закончились съемки в Тель-Авиве фильма «Медея» Александра Зельдовича, картина выйдет, вероятно, через год.
Сейчас я начал сниматься в фильме, который пока называется «47». Это картина о гибели Цоя, но там нет Цоя, то есть актера, который его играет. Героем фильма становится случайный человек в этой истории — водитель «Икаруса», в который Цой врезается и погибает. Мне показалась любопытной задумка сделать не фильм о рок-тусовке и не байопик о певце, а скорее притчу о гибели художника, в которой все окружающие вынуждены переосознать себя и кем они, собственно, являются. Я определил для себя, что это фильм о том, что Цой жив.
Концерты группы POKAPRËT…
Ну вот в данный момент запланированных концертов нет. Мы находимся скорее в студийном режиме. Только что закончили запись для трибьюта, посвященного 55-летию Егора Летова. Релиз намечен на 10 сентября. А о концертах всегда можно узнать на нашей странице в инстаграме @pokaprëtband.
Фото: Мария Попова