, 8 мин. на чтение

Это мой город: композитор Владимир Мартынов

О строительстве МГУ, за которым наблюдал из окна, совковости и буржуазности, диссидентах и интеллигентах, любимой чебуречной на Тишинке и дистиллированной сегодняшней Москве.

Я вырос…

На Новослободской — между Бутырской тюрьмой, очень живописно огражденной стеной, и Савеловским вокзалом. Тогда это была самая широкая улица города: в 1939 году был вырублен бульвар — по замыслу, должны были садиться самолеты. Это был совершенно потрясающий город. Кстати говоря, на моих глазах строился Университет, который был виден из нашего окна. Сначала арматура, потом, в 1951–1952-м, фундамент…

А мои несколько нянь жили в Марьиной Роще, которая тогда состояла из мощеных улиц и маленьких домиков с огородами. Москва всегда была не городом, а деревней. Под сталинскими домами стояли лужи. Такая хуциевская Москва — даже не знаю, кто еще ее так видел.

Детство — счастливейшие годы моей жизни, тогда Москва пахла чем угодно — щами, например…  Минаевский рынок.

А в 1956-м мы переехали в элитный дом на улицу Огарева — практически около телеграфа. У нас был дом композиторских, построенный на «чужой» территории, где мы жили замкнутым кругом. В этот дом вселилось человек двадцать моих ровесников-десятилеток — Дунаевский, например. Мы все поступили в 131-ю школу, держались там особняком — иногда нас даже били. Не так жестко, как сейчас, но расслоение было. Причем не дискомфортное, а именно комфортное — и для нас, и для них; свои интеллектуальные круги.

Мы жили не в Советском Союзе, а в своей капсуле, которая от советской необустроенности подпитывалась. Эта гадость, что нет туалетной бумаги, была хороша. Совковость и западная буржуазность — то, против чего бастовали мы, андерграунд.

Потом я переехал на Самотеку — особая статья. Ее всю разрушили, чтобы построить «Олимпийский» — снесли купеческие дома, в одном из которых мы и жили.

Первая заграница…

Это удивительно — первая моя заграница была в 1973 году, туристическая поездка от Союза композиторов. Я поехал в Италию, которая для меня, человека искусства, не была нова — все маршруты я проработал в голове. Я был насмотрен, начитан — знал, куда мне нужно идти. Италия для меня — это Уффици, Сан-Марко, флорентийский Савонарола. Поэтому заграницы как таковой я не увидел.

Первый раз испытал сильное впечатление во время длительной поездки по Европе в 1977–1978 году. Налаженный быт — шоковая вещь: заезд для инвалидных тележек в лондонском пабе. При этом наша необустроенность производила впечатление, но не более того. На страну незачем обижаться. Мы живем там, где живем. А Европа сейчас расплачивается за то, что живет хорошо, умываясь своим дерьмом. У меня на них злости не хватает. Я постоянно бываю там с 1987 года и каждый раз вижу все большую деградацию — людей, быта, культуры, ресторанов…  Раньше в Италии можно было поесть где угодно, потом нужно было знать места, сейчас — негде. О культурной линии — о том, что происходит с оркестрами, даже не говорю. Хорошо, что пала Берлинская стена: мы приобщились к Западу, а он к нам.

Мы в Союзе жили в тепличных условиях: я — в ситуации, где были Кабаков, Шнитке, Денисов — тусовка, в которой были сообщения с большим миром. Мы были в курсе дел, со всеми дисками, но при этом и с ограничениями: наши концерты запрещали.

Сегодня Европе кирдык! Жалко ее, злосчастную и засранную, которую до этого допустили: Нотр-Дам сгорел, в Сен-Дени не выйдешь. В Израиле такие города, как Нетания, полны беженцев из Франции — такой там антисемитизм. Как-то сидели выпивали, с нами был француз, он не знал русского, поэтому периодически спрашивал, о чем мы сейчас говорим.

— О будущем Франции.
— Как? Его нет! — это сказал интеллектуальный француз.

Москва шестидесятых…

ВТО, ЦДРИ — места, где можно было все увидеть, выпить-закусить, само собой. Там собиралась прослойка, которая имела доступ ко всему. Но не всегда можно было реализоваться, хотя это отдельный разговор. У меня никакой ностальгии по советскому строю нет, но перекошмаривать не надо: все, кто жил в Москве и Петербурге, могли делать что угодно — никаких запретов не было.

Была мастерская Кабакова, при нем — Пивоваров, Пригов — круг московских концептуалистов. Костяк, которым мы собирались. Было несколько квартир, в которых мы собирались. Я говорю не очень объективно, потому что рядом, хоть Зверев к тому времени и умер, была масса абстракционистов. В Москве существовал целый ряд группировок, где тусовались. К «Художнику-графику» на Малой Грузинской, например, относились не очень хорошо.

Мы диссидентов не особо любили, хотя у меня много таких друзей. Диссиденты все больные на голову. Самые несвободные в Советском Союзе — они, прикованные ненавистью к режиму. Надо быть свободным человеком. А не как Сахаров. Кабаков же был диссидентом в смысле искусства.

И бардов не ратовали, тем более Высоцкого. Хотя мы могли пересекаться в пивнушках, но те выводы, что они делали по жизни — резко нет. У меня даже была формулировка: у России нет будущего, пока она слушает Галича, Высоцкого и так далее. От них надо избавляться — режут дурацкую правду-матку. Они дураки или меня за него считают? Давно открытую Америку открывают.

А юмор! Не буду брать Петросяна, все любили Райкина. Сейчас это возможно слушать? Про то, как пиджак сшит. А над этим люди смеялись. Это несовместимо с жизнью, даже еще хуже. Кошмар. Местечковые вещи, которые из-за совка-уравниловки стали явлениями. А фильм «Люди-манекены»! Вот Галич делает то же самое, говоря, как плохо, ребята, мы живем. У нас не было хармсовского или обэриутского абсолютного уровня, даже у Ильфа и Петрова. Российская и советская действительность очень специфическая — не до элитарности. В Англии были «Монти Пайтон», «Битлз», но и «Мистер Бин» — та еще тупота.

Включаешь передачу Петросяна, полный зал, публика заходится от хохота. Ужасаешься, откуда эти берутся, если в жизни встречаешь нормальных.

Всю мою Москву разрушили…

Сегодня жить в этом городе, наверное, удобно. Но для меня, как для старого москвича, Москвы нет.

Хотя в районе Бауманской, как гнилые зубы, торчат остаточки моего города. А то, что сделали из Пятницкой — какой-то ужас. Хотя была приличной улицей. Все российские пивнушки закрыли. И как это — водку в Москве по 40 грамм начали разливать, это непристойно! В Европе хорошо выглядит, а москвичу не очень удобно ходить туда: ни рюмочных, ничего — только в подворотнях, как раньше, выпивать. Моя любимая чебуречная на Тишинке закрылась. Кошмар.

При мне, в 1961–1962 году, разрушался Арбат. Я ходил в училище рядом и видел, как все разрушается. Позже несколько лет я прожил уже на Новом Арбате. Хоть у меня и осталась масса романтических воспоминаний, это позорная страница градостроительства, похожая на срач. Я понимаю — Бразилия. В гетто хотя бы есть агрессивность — что-то приятное. А здесь все никакое: в Новых Черемушках так можно идти, а в центре — нет. Дома построены анклавами: хорошо, когда это делается на ровном месте, но я иду и знаю, как здесь было другое. Многие европейские города страдают от такого после Второй мировой, когда все было раздолбано. Это грустно.

Московские восьмидесятые годы не помню…

С конца семидесятых я начал преподавать в духовной академии — начало восьмидесятых выпало из жизни.

Я и перестройку, и распад Советского Союза, хоть и жил в Москве, но пережил за монастырскими стенами — был выключен. ГКЧП, 21 августа, а мы едем с Таней (супруга, скрипач Татьяна Гринденко. — «Москвич Mag») в Дом творчества «Сортавала», под Новгородом. Ночевали в Любаве, в 6 утра выехали, включили радио — переворот. Думаем: если коммунисты придут, то надо ехать запасаться грибами, а если не они, то можно и возвращаться.

Москвич — это…

Прежде всего это я. Я тут живу, мои родители. Мама со знакомым лазила по храму Христа Спасителя перед разрушением; папа видел, как за Кремлевской стеной разбираются Чудов и Вознесенский монастыри, помнит книжные лавки у стены Китай-города.

А еще я москвич, потому что хоть немножко и знаю, но терпеть не могу Петербург как имперский город и гонор этих всех интеллигентов (не буду произносить их имена), хотя там и есть пивнушки, а я их люблю.

Сейчас москвичей нет. Мы так живем. Москвич — это Фамусов, хоть он и считается плохим. Москвич не петербуржец; враг всего прогрессивного.

Как водитель я недоволен городом…

Это кошмар! Давайте не будем об этом говорить. Невозможно подъехать к магазину. Но при чем тут Москва — это глобальный тренд. До Москвы все доходит позже. В восьмидесятых — начале девяностых, когда я водил, не было никаких вопросов: останавливался, где хотел, пробок не было.

Я сортирую мусор, но…

Самое худшее, что может быть — превращать это в политику. Мусор я сортирую, конечно, это надо делать, хоть оно ничего и не спасет. Надо следить за собой. Едешь по Подмосковью — горы мусора. Видел такое только в Индии, да в этом люди там и живут. Все эти валяющиеся пакеты совершенно чудовищны — на Западе такого нет.

Выбрасывай — не выбрасывай, самый главный мусор — человек. Надо дойти до конца, чтобы было начало. Сейчас все настолько плохо, что это надо как-то прекратить. У Хлебникова: «И когда земной шар, выгорев… » Сейчас он выгорает, и это хорошо. Сейчас нас не припекло — и тогда Москва станет новым Иерусалимом.

Ничего не хочу менять…

Мир идет, куда он идет — к концу. Менять ничего не надо. Невозможно вернуть ту уютную Москву, которую я застал, как и город семидесятых, как и столицу, кошмарную и бандитскую, хотя и в ней был шарм. Дистиллированное состояние города, к которому мы приблизились — почему бы и нет? Главное, чтобы не хуже — лишь бы туалет работал да электричество было. Не до городских особенностей.

Да и не город становится нечеловечным, а человек. Город такой, как человек — все завязано. Человеку не нужен человек, поэтому и город такой. Жизнь становится удобнее, но удобство исключает человека — переходит на онлайн. Онлайн — зрение и слух, а осязания, вкуса и запаха нет.

Да и смешно мне говорить о Москве, потому что ее давно нет.

Планы…

С Леней Федоровым кое-что готовится. Книжку надо кончать, там и о Москве придется писать, ковидная — отдельная статья. Ковид все поменял, и эти изменения не пройдут — они не фундаментальны, а подчеркнули то, что произошло, и развернуть нельзя. Это некая эссеистика с культурными исследованиями об опыте ковида. Издание, как всегда, «Классика-XXI», мы с ними по жизни связаны.

Сейчас живу…

Около костела Непорочного Зачатия. Очень хороший район, мне нравится. Удобный для машин — много вариантов выезда, когда пробки.

Да и просто нравится.

Желаю Москве…

Выжить. В Москве осталось много московского, но нельзя сказать, что именно — каждый уцепится за свое. Мое сидит на Малой и Большой Грузинской, хотя другой скажет, что ничего тут нет. Но оставшийся москвич меня поймет. Это нас и может спасти от каких-то бед. Москва не цивилизация, она не особенно обустроена — это хорошо. Мой нелюбимый писатель Солженицын написал «Как нам обустроить Россию?». Ужасный вопрос. Он перекликается с «Повестью временных лет» — предложение обустроить Россию было и тысячу лет назад, но этого не надо делать — в том спасение. Необустроенность — открытость.

Голландия и Германия — кошмар. Мы видим, к чему приводят цивилизованные вещи. Обустроенные люди не выживут — они не приспособлены к жизни: трансвеститы, детей не рожают. Почему все такое? Высокий уровень социальной, технологической и научной обеспеченности ведет к тому, что человек не нужен. Трансгендеры совершенно естественны. Ведь в той среде не нужно воспроизведение человека, хотя клонирования еще и нет…  У многих отвалился институт семьи — чайлдфри. В ужасных условиях Афганистана рожают, а в нормальных — нет. Потому что не надо. Это как Римская империя.

Понятно, что человек — тупиковая ветвь цивилизации, среда для производства мусора, радиоактивных отходов. Именно об этом опыте постчеловеческой действительности я пишу в новой книге. Но не надо отчаиваться. Что такого хорошего было в человеке, что мы должны жалеть о его исчезновении?

XXI Фестиваль работ Владимира Мартынова в культурном центре «Дом» пройдет с 24 по 27 февраля.

Фото: Артем Коротаев/ТАСС