«Представь: Москва, молодая француженка, девяностые годы. Француженка — это ведь значит что? Эммануэль! А я собирала интервью для диссертации о рабочем движении. И вела себя как любой западный человек, то есть вежливо улыбалась и кивала, ведь я же отнимаю у респондента его время. Но они это воспринимали совсем по-другому. И почти всегда это заканчивалось… ну скорее смешно, чем страшно, но даже старики пытались ко мне приставать!» — вспоминает свое первое знакомство с российскими социальными нормами социолог Карин Клеман, прожившая в Москве больше 20 лет.
Копыта и загадочная русская душа
«Центр Москвы на меня сразу произвел ошеломляющее впечатление, — вспоминает немка Утэ Вайнманн. — Было совершенно некуда пойти. Лето 1990 года. Магазины были абсолютно пустыми. В большом гастрономе на Тверской в витрине лежали только коровьи копыта и какие-то консервные банки. Никогда этого не забуду».
Москва из социалистической становилась капиталистической в муках. До дизайна и внешнего вида руки просто не доходили. «Тогда все было невероятно грязно, неопрятно. Постоянно все надо было стирать, особенно зимой», — говорит Карин Клеман. Но внешняя неустроенность отражала и гораздо более глубокие проблемы, избавиться от которых оказалось сложнее, чем наладить уборку снега и дождевую канализацию.
Нигора Двуреченская с мужем приехала из Узбекистана осенью 1993-го. «Москва произвела довольно угнетающее впечатление, — вспоминает она. — Это был ужасно грязный город. И очень угнетала постоянная суета, какое-то напряжение и озлобленность. Земля и небо по сравнению с Ташкентом». А главное, при всех своих масштабах Москва не была космополитическим городом мира. Она враждебно и подозрительно встречала чужаков.
Утэ Вайнманн, Нигора Двуреченская, Карин Клеман
«Настоящий плавильный котел был у нас в Ташкенте, — рассказывает Нигора. — Там было такое цветистое варево из всех культур. Узбеки, русские, корейцы, евреи, греки… Было бесконечно интересно и вкусно в этом жить, даже просто в смысле кухни. На Навруз все ели сумаляк, а на Рождество Христово приходили в русские семьи колядовать, хотя и верующих вроде бы не было. А рядом были корейцы со своей яркой кухней и те же греки. То есть у нас этого богатства и разнообразия культур было принципиально больше. В Москве люди просто не знали ничего про нас, про бывшие республики, с подозрением относились ко всему непривычному».
Американский историк Фредерик Джексон Тернер писал, что Америку плавильным котлом сделал постоянно удалявшийся от цивилизации «фронтир», граница. Оказываясь вдали от родины в почти девственном пустынном мире прерий, Скалистых гор или населенных только «дикарями» лесов, англичане, немцы, итальянцы, евреи и ирландцы «американизировались, освобождались и смешивались в американскую расу». Но если американский фронтир целое столетие удалялся от столицы, то русский фронтир неожиданно приблизился к ней и географически, и культурно. Из столицы половины мира Москва стала национальным центром России, напуганной и побежденной грохотом глобального города. Переплавиться в этом тигле было непросто при всем желании.
«Со стереотипами и предвзятостью часто сталкивалась, — говорит Утэ Вайнманн, политолог и журналист. — Сейчас такое случается реже. Например, когда люди думают, что любой западный человек обязан быть миллионером. Или предлагают какой-нибудь бизнес, что-то вывозить или, наоборот, привозить из Европы. Мол, ты же немка, у тебя должны быть связи “там”. А сколько раз меня называли литовской или болгарской шпионкой? Ну просто чтобы как-то разместить в своей “ментальной карте”. И вот это долго мешало полностью влиться в местную жизнь».
Однажды в метро случился курьезный конфликт. Пассажирка за что-то разозлилась на Утэ и ее русского мужа и стала кричать на весь вагон, что «с вашей нацией давно все понятно».
— С какой нашей нацией? — спросила Утэ.
— Да с евреями!
— А вы, значит, самая русская? — разозлилась Утэ.
Но женщина высоко подняла голову и с достоинством произнесла:
— Нет, я — немка!
«Я рассмеялась, а Влад к ней развернулся и говорит: “Меня в советской школе учили все нации любить. Даже вас, немцев!”».
Обычно существующий национальный стереотип не вяжется с образом собеседника. Но люди нередко выбирают стереотип. «Француженка у россиян до сих пор, а раньше просто повсеместно ассоциировалась с Chanel. А я далека от этого образа — хожу в рваных джинсах. “А ты настоящая француженка?” — все время мне задавали этот вопрос, — смеется Карин Клеман. Но без улыбки добавляет: — Это бывает очень обидно, когда в тебе видят не человека, а представителя нации».
Но не только россиянам было трудно разглядеть человека в чужаках, будь они с Запада или с Востока. «Понаехавшим» в Москву иностранцам тоже было непросто проникнуть в мысли и чувства местных жителей. Несколько лет Карин Клеман собирала интервью у рабочих, которым в те годы месяцами не платили зарплату. «Для западного человека это было просто невероятно, невозможно понять, зачем они продолжают работать, если им за это не платят. И я никак не могла найти на этот вопрос ответа. Тогда я стала спрашивать об этом самих рабочих. Знаешь, что они мне чаще всего отвечали? Они разводили руками и говорили: “Это загадочная русская душа”. С тех пор я ненавижу эту “русскую душу”, которой все всегда объясняют».
От негодования — к пониманию
Москва — только один из сотен городов, куда стекаются люди со всей планеты. Люди постоянно теряют родину, близких, связи, культуру, ценности, цель в жизни. Их гонят из дома нищета, безработица, войны. Чаще всего жизни этих людей подчиняются какой-то внешней, не зависящей от них силе — экономическим кризисам, войнам, миграционному ведомству, глобальному рынку труда.
Семья Нигоры искренне верила в советский проект — ее родители когда-то познакомились в комсомольском отряде, восстанавливавшем Ташкент после разрушительного землетрясения 1966 года. Крушение СССР застало ее на 5-м курсе университета, в котором она училась на археолога. Как для героев братьев Стругацких, для нее коммунизм слился с бесконечной верой в науку, которой она собиралась посвятить свою жизнь. Но наука в бывшей Узбекской ССР рухнула вместе с социализмом. И они с мужем — тоже археологом, но из Баку — остались с никому не нужными дипломами. Кому была нужна Древняя Бактрия эпохи Александра Македонского в годы первоначального накопления капитала?
«Мы приехали в Москву, потому что это было единственное место, где еще можно было закрепиться в нашей специальности», — объясняет она. Негостеприимная, озлобленная, хаотическая Москва 1990-х долго воспринималась как ад на Земле. «Мы жили в Наро-Фоминске и каждый день ездили на работу в Тушино. Путь в один конец занимал три часа. Дико не хватало солнца, мы ведь южане, а здесь полгода снег, холод и серое небо. Потом все, чему мы учились, пришлось забыть — никаких тебе античных дворцов и крепостей, одни подвалы и хозяйственные ямы. И люди были злые, тревожные. Я сама с открытым национализмом не сталкивалась, а вот муж у меня смуглый, хоть он и русский, так его все время милиция останавливала. А мой отец, когда к нам приезжал, и вовсе из дома не выходил, чтобы не нарваться на какие-нибудь оскорбления, он горделивый человек, ему трудно пережить унижение».
И все-таки им повезло. У них было любимое дело. За него не всегда платили, а если и платили, то смешные деньги, но у однокурсников Нигоры на родине не было и этого. Ни один из них не удержался в профессии. И Нигора благодарна Москве за это счастье — возможность жить своим делом: «Для меня Москва стала открываться с другой стороны именно через археологию. Через историю мы ее стали ощущать своей. Когда ты выходишь в грязной рабочей одежде из раскопа, смотришь на здание и вдруг понимаешь, что стояло на его месте, как здесь жили пятьсот лет назад». Постепенно появились коллеги, друзья, единомышленники.
Но Утэ Вайнманн или Карин Клеман могли бы писать свои диссертации и дома. Москва не манила их ни карьерными перспективами, ни уютом. Что заставило их остаться в этом внешне не слишком гостеприимном месте?
«Первое впечатление от Москвы было ужасным. И если и было какое-то общее чувство от того, что я здесь увидела, это было чувство негодования, — говорит Карин. — Это было как пощечина, все мои представления о мире разлетелись в прах. И я захотела понять, что происходит, что в головах у людей».
Карин приехала в Россию, полная идеалов. Западная пресса писала о «демократической революции» и прогрессивных преобразованиях. Но на практике оказалось, что люди живут в невыносимой нищете и бесправии. Вокруг было столько несчастья и несправедливости — и никаких решений. Карин восприняла это как вызов. Она осталась, чтобы собрать рассыпавшийся пазл.
«До меня очень быстро дошло, что я просто ничего не понимаю, — вторит ей Утэ Вайнманн. — Я видела вокруг огромное разочарование. И я понимала, что кругом происходит какая-то трагедия. Но ее суть была неясна. Было ощущение, что нельзя отсюда уехать, пока не поймешь, что здесь происходит».
«С 1996 года мы строили с мужем собственный дом. Сейчас это Новая Москва. И живем в нем уже больше 20 лет, — говорит Нигора Двуреченская. — Здесь у нас родилась вторая дочь, уже внуки пошли, здесь друзья. За эти 25 лет поменялся весь город. Он стал лощеным и ярким, как рекламный плакат. Стало больше разнообразия. Пустили корни азиаты. Появились чайханы, например. Национальная ограниченность отступила, Москва стала более космополитической. Хотя эти перемены идут медленнее, чем мне, например, хотелось бы. И все же Москва стала для меня родным городом, значимым. Но не благодаря своему настоящему, а во многом благодаря своей истории, в том числе советскому периоду и тому, что от него осталось людям в наследство. Для меня это очень важно. У меня одна родина — это Советский Союз, и ничто не может ее заменить».
Утэ Вайнманн тоже стала москвичкой. «Конечно, мой дом здесь, — говорит она. — В Германии я уже давно не была». Раньше, вспоминает Утэ, ей не хватало повседневных, «слабых» связей. Разговора о том о сем с продавщицей газет у метро или когда тебя узнают в кофейне у дома. Теперь такие связи появились: «Мне сейчас центр стал менее интересен, чем многие спальные районы — в них появилась своя жизнь. Хотя мне по-прежнему очень не хватает общественных пространств. Места, где человек может просто побыть, пообщаться. Москва слишком большая, люди атомизированы, и им некуда пойти, чтобы сократить эту дистанцию друг с другом». Появились национальные кафе, но границы между культурами сохраняются. «В Берлине арабская или турецкая закусочная — это излюбленные места для молодежи и хипстеров. А здесь в чайхане сидят в основном люди из Средней Азии. Модная молодежь ходит в свои заведения. А что делать, если тебе за 50? В Москве для тебя вообще почти ничего нет, кроме пафосных ресторанов. Еще мне обидно, когда молодые люди уезжают на Запад. Многие чувствуют, что здесь нет перспектив, как когда-то в девяностые. Хотя еще в нулевые у россиян было очень много иллюзий насчет Запада. Но теперь их становится меньше: там все-таки живут уже миллионы русскоязычных, и от них постепенно просачивается понимание, что на Западе тоже не рай на Земле».
Карин Клеман была вынуждена уехать из России в 2018 году после конфликта в университете, где она работала. «Наверное, я уже никогда не буду получать российскую пенсию, — грустно шутит она. — Хотя много лет исправно платила взносы в Пенсионный фонд». Как изменилась Москва, которую она оставила несколько лет назад, по сравнению с той, из 1990-х?
«Конечно, это совершенно другой город. Насилия стало меньше — еще в нулевые на меня несколько раз нападали, а сейчас это спокойный, безопасный западный город. Теперь Москва больше не страшная и не фантастическая, не удивительная, не грозная. Обычный большой капиталистический мегаполис. Москвичи стали меньше тусоваться, болтать по душам. Даже выпивать стали меньше, изливать друг другу душу больше не принято. Неформальных отношений стало радикально меньше — теперь повсюду правила и регламенты».
Город, которому Карин отдала 20 лет жизни, изменился до неузнаваемости. Но изменил и ее саму. После 25 лет в России она вернулась во Францию и с ужасом обнаружила на родине многое из того, что уже переживала в России и что когда-то рождало у нее чувство негодования. «Я вижу, как у нас тоже разрушается социальное государство, и у людей растет чувство беспомощности, — говорит она. — Я раньше представить себе не могла, что здесь, во Франции, услышу, как когда-то у проходных московских заводов, эти слова: “Зачем бороться? Что я получу? Все давно решено за нас”. В Москве я научилась смотреть на вещи не в черно-белых тонах. Я поняла, что значит “полутона”. Во Франции еще до сих пор довольно много людей имеют привилегию “оставаться чистыми”, которые ничем не рискуют и не жертвуют. А когда ты живешь в стране, где жить тяжело, где в один момент все можно потерять, то нужно научиться лавировать. Не лицемерить, не подличать, сохранять человеческий стержень, но при этом адаптироваться. И это разрушает красивые идеологические дискурсы, которые делят мир на “хорошее” и “плохое”. Я очень уважаю россиян за эту пластичность. За умение подняться из самой глубокой ямы. И остаться собой, не сломаться. Теперь я знаю, что это возможно».