«Я должен был бы отказаться от подаренной гейши» — главы из книги «Бывалые люди в небывалой стране»

Город
«Я должен был бы отказаться от подаренной гейши» — главы из книги «Бывалые люди в небывалой стране»
12 мин. чтения

В издательстве «Лингвистика» вышла книга «Бывалые люди в небывалой стране». Это сборник ироничных заметок и воспоминаний известного япониста, литератора и переводчика Александра Мещерякова. Выпуск издания приурочен к 75-летию автора. «Москвич Mag» публикует фрагменты из книги.

Из главы «Про комплименты»

К окончанию третьего курса мы уже умели кое-как объясняться по-японски и нас направили на практику в «Интурист». Я волновался — предстояла первая встреча с живыми японцами. Мне досталась большая группа, заполнявшая все кресла в автобусе «Икарус». Со своей обязанностью гида я более-менее справлялся, но всё остальное было не в моей власти, и тут уж я горел со стыда по полной программе. Таможня и паспортный контроль длились безумно долго, автобус опаздывал, в ресторане подавали гадость, горячей воды в гостинице не было, из номеров пропадали вещи. Японцы сносили всё это стоически и без единого «оха», я не услышал ни слова жалобы, интуристовские коллеги с другими языками завидовали мне. Особенно доставалось им от американцев, которые при виде тухлой котлеты не считали нужным вежливо откланяться от стола, а начинали нагло скандалить, требуя немедленной сатисфакции и прибегая к недопустимым в приличном обществе аргументам. I paid my money!

Словом, ресторанная обслуга американцев ненавидела, не отличаясь в данном отношении от советского правительства. Моя тогдашняя наивность не поддается описанию. Когда руководитель японской группы вознамерился задобрить колготками официантку в гостинице «Украина», я твёрдо сказал, что неприлично дарить интимные предметы незнакомым женщинам. Опытный путешественник удивился такому афронту — он приезжал в Союз не первый раз и знал, что к чему. В общем, он проявил мудрость и меня не послушал, а я воочию убедился в его правоте. Преподнеся с низким поклоном дюжей официантке со свекольными щеками пару колготок, он восхищенно воскликнул: «Ах, какая у вас комплектация!» Комплимент ей понравился, она ещё больше зарделась, хотя с её свекольными щеками сделать это было непросто. Я видел, как она что-то шепнула похожему на бандита повару, и на следующий день в борще появились мясо и сметана, а фартук самой официантки оказался чисто выстиранным. Не думаю, что это было простое совпадение. Импортные колготки стоили тогда целых шесть рублей, но и за эту цену их было всё равно не купить. Мне же, как юноше чистому, от японских щедрот достался предмет высокого искусства — воспроизведенная на плотной картонке гравюра, на которой красовалась утонченная гейша. Я этой штуковиной очень гордился и повесил её на стену, хотя, если бы нас учили получше, должен был бы отказаться от дара: ведь на самом-то деле все эти «гейши» — самые заурядные средневековые проститутки, но только со знанием японского языка. Знал бы — ни за что бы не взял, но нам такого в университете не сообщили. Руководителю туристов это было тоже, похоже, невдомек. Я должен был бы отказаться от дара и по другой причине — полученные от интуристов подарочки следовало относить в потаённый кабинет гостиницы, где сотрудник тайной полиции с натасканными на конфискат вострыми глазками выносил вердикт: можешь ты оставить вещицу себе или же она подлежит национализации. Мою красавицу он бы точно изъял для себя или для государства, что, впрочем, в его представлении, было одно и то же. Но я в тот кабинет не пошёл.

Писателю и четырёхкратному сидельцу Юрию Домбровскому принадлежит выстраданная мысль: «они» знают про тебя только то, что ты сам им про себя рассказал. Домбровского я тогда не читал, не страдал и к этой мысли пришел самостоятельно. Наверное, от потрясения, испытанного от встречи с настоящим искусством.

Покидая Москву, мои интуристы усиленно благодарили меня, неестественно жали руку и хвалили мой японский язык. Я был тронут до глубины души, расставаться не хотелось, хотелось сказать, что я буду скучать, хотелось пригласить приехать еще разок, но язык не поворачивался. Я мучился вопросом: показывая свою страну, кого мы приобретаем больше — друзей или врагов?

Получать комплименты относительно знания японского языка было приятно. Тогда я ещё не догадывался, что такие похвалы предназначаются только тем иноземцам, которые владеют японским неважно. Если же ты знаешь его действительно хорошо, комплименты делаются неуместны. Я дошёл до такого знания только через много лет

Из главы «Про ностальгию»

Как-то раз я попал на выставку фотографа Леонида Николаевича Лазарева: черно-белые фотографии Москвы 1950–60-х годов. Дома и улицы, которых больше нет. Люди, одетые бедно — ностальгически и по-советски. Перед моим нынешним незатуманенным взором красуется другая Москва — она наряднее, потому что я вижу ее в цвете. Но от этого Москва Лазарева не становится менее родной.

На фотографиях представлены и школьники — точно в такой же форме, которую носил и я: гимнастёрка, широкий ремень с бляхой, фуражка с кокардой. И уши нараспашку. Смотрел с волнением — казалось, что на следующей фотографии обнаружу себя. Не обнаружил. Не удалось тогда попасться на глаза Леониду Николаевичу ни мне, ни маме, ни бабушке, ни моим корешам… Словом, никому.

Из главы «Про мастеров своего дела»

В 1972 году добрый родственник подарил мне на свадьбу шикарный отрез — тонкая темно-синяя шерстяная ткань с нитевидной красной полосочкой. На семейном совете было решено шить мне костюм. Подруги жены, модницы, подыскали портного. Они аттестовали Пал Гаврилыча как отменного и дорогого портного.

Мы жили на улице Горького в самом центре Москвы, Пал Гаврилыч обшивал людей неподалеку, в гостинице «Армения» в Столешниковом переулке. Путь туда был полон достопримечательностей. Тут тебе и памятник Юрию Долгорукому и его коню со знаменитыми пудовыми яйцами, которыми можно стрелять из Царь-пушки. Тут и шикарный ресторан «Арагви» с непременной очередью из неприятных людей, которые считали себя хозяевами жизни. Тут и не менее знаменитый общественный туалет — его облюбовали торговавшие шмотками фарцовщики и фарцовщицы, которые, как я думаю, и составляли основной контингент «Арагви». А вот и пивной бар под кодовым названием «Яма» с крутыми заблёванными ступенями, ведущими в преисподнюю. Временами там подавали переваренных креветок с трупным запахом.

Никогда ещё у меня не было костюма, пошитого у настоящего портного, так что я отправился к Пал Гаврилычу с некоторым волнением. Постучался, вошел в комнату, похожую на музей тканей. Пожилой, приземистый и основательный, Пал Гаврилыч строчил на машинке. Он был похож на мастерового человека с дореволюционной картинки. Глянул из-под седых бровей, оценил молокососа наметанным глазом, отрубил: «Шить не буду».

— Почему?
— У тебя материал наверняка дрянной, а я из плохого не шью.
— Может, всё-таки взглянете?
— Ну ладно, показывай, но если материал дрянной, шить не стану.

Я раскатал свёрток, Пал Гаврилыч любовно провёл сухонькой ладонью по синеве — будто кошку гладил. Скинул очки, недоуменно посмотрел на меня. «Хороший матерьяльчик, откуда взял?»

— У меня дядька в пятидесятых годах в Китае работал, там и купил.
— Я и смотрю, сейчас такого сукна не делают. Ладно, сошью. Только учти: брюки — это тебе не джинсы, в них жопа должна проветриваться, а не потеть. А пиджачок мы пошьем двубортный.

Предназначенный для руководящих работников прошлой эпохи двубортный пиджак с широкими лацканами удался на славу, но брюки я всё-таки отбил: умеренной ширины, без отворотов, в обтяжку, с модными тогда передними карманами. «Ничего, пиджачок длинный, карманы твои всё равно никто не увидит», — успокаивал себя Пал Гаврилыч. Но этот шикарный костюм носил я мало. И пиджаков не любил, и шерстяная ткань очень уж мялась, не нагладишься. Так что костюм сносить мне так и не удалось — до сих пор висит в шкафу как память о редкоземельном человеке, которому важнее не денег заработать, а удовольствие от работы получить.

По молодости я брался за самые разные «халтуры». Достигнув же возраста Павла Гавриловича, тоже стараюсь трудиться с удовольствием и для удовольствия. Деньги мне платили только за переводики никчемных авторов и за статейки в гламурных журнальчиках. На переводы настоящих писателей и на своё, сердечное, мне неизменно показывали кукиш. И есть в этом справедливость, в этом и состоит урок. Грешно требовать у чужих людей денег за счастье, которое ты уже получил сполна. Деньги кормят тело, душа кормится сама.

Из главы «Про спортсменов»

Она была профессиональной гимнасткой в обществе «Динамо». Но профессионалов в советском спорте официально не существовало, поэтому её приписали к пожарной команде. «Я там только зарплату получала, по Москве в призерах ходила». Сейчас — инструктор по пожарной безопасности, под семьдесят, алые губы, красное платье 54 размера. Волосы обесцвечены пергидролем. Она инструктировала меня, когда я нанимался на работу. В кабинете — огнетушители, шланги, бочки с водой и песком, одинокий багор. На стене — страшная картина великого мариниста Айвазовского «Пожар в Москве 1812 года». «Люблю, знаете ли, искусство и яркие цвета». Вместо инструктажа гимнастка принялась вспоминать, какая она была молодая и красивая. «Знаете, сколько у меня поклонников было? Я ведь тоненькая была, фигурка точёная. За мной даже олимпийский чемпион по прыжкам на батуте ухаживал. Знаете, как он высоко прыгал! Из Казахстана, ему прописка московская была нужна». В глубине души я засомневался: прыжки на батуте вошли в олимпийскую программу только в 2000 году, в это время о точёной фигурке речь уже вряд ли могла идти. Но смолчал. Не услышав возгласа восхищения, инструкторша потеряла ко мне интерес. «У вас ведь дети есть? Или хотя бы внуки? Пусть со спичками не балуются». Несмотря на дружеский настрой, про её детей я благоразумно спрашивать не стал. Знал, что у гимнасток с этим бывают неразрешимые проблемы. «От вас табаком воняет. Только не курите в постели, пожалуйста».

Из главы «Про поэзию»

В двух шагах от метро «Китай-город» в крошечном скверике стоит памятник Мандельштаму: на высоком четырехграннике — навсегда запрокинутая в небеса голова. Похожим образом выставляли на пиках отрубленные головы преступников в старой Японии. Вряд ли создатели памятника знали про это. Впрочем, Мандельштам и вправду был официально признан злодеем, за что его и уморили. Но если честно, то памятник получился сильный и стильный. Возвращаясь с университетских занятий, я застыл перед ним — стал любоваться, вспоминать стихи, проклинать палачей. Был конец мая, цвела сирень, настроение — чувствительное.

На скамеечке сбоку от памятника сидел довольно опрятный бомж возраста пятьдесят плюс (а, может, впрочем, и минус) в чересчур просторном пиджаке непонятного цвета. Я еще удивился, что он не рваный. Правда, очки с тонкой оправой смотрелись на припухшем носу не вполне органично. Тоже, наверное, на помойке нашел. Это в Японии все бомжи очкастые, а у нас — большая редкость. Невольно вспомнилась басня Крылова про мартышку и очки. В округе бомжей немало — видно, сказывается вековое наследие Хитровки, которая под боком. Бомж встал рядом со мной и приятно испитым голосом произнес: «Осип Эмильевич Мандельштам — это современник Сергея Александровича Есенина и Анны Андреевны Ахматовой. А меня звать Федором Константиновичем. Хотите стихи почитаю?» Я понимал, что за декламацию придется заплатить, но все равно кивнул. Федор Константинович приосанился, снял левой рукой очки и, зажав их между почти чистыми пальцами, отработанным жестом отставил руку на полную длину вверх и несколько вбок. Получилось пафосно и фотогенично. Заклекотал:

Мы живем, под собою не чуя страны,
Наши речи за десять шагов не слышны,
А где хватит на полразговорца,
Там припомнят кремлёвского горца.
Его толстые пальцы, как черви, жирны,
А слова, как пудовые гири, верны,
Тараканьи смеются усища,
И сияют его голенища.

Ну, и так далее…

«Ну как, нравится?» — с гордостью за безотказную память спросил Федор Константинович. Я покопался в бумажнике и протянул сторублевку. Он напялил очки и сделал полупоклон: «Благодарствую». Я окончательно раскис и вынул следующую купюру. «На жизнь-то хватает?» Федор Константинович поклонился по-настоящему, в пояс: «А как же! В помойках, небось, не копаюсь, политуры не пью, рукавом не занюхиваю. Москвичи — люди добрые, в поэзии разбираются». Тут он тоже расчувствовался и перешел на монолог: «Вообще-то Мандельштам — это тьфу! Я раньше на Тверском бульваре памятник Есенину окучивал. Вот это было да! Только затянешь “Ты жива еще, моя старушка…”, как шапка доверху полна. При этом одни бумажки, монеты редко кидали. Только потом Хват в силу вошел, все памятники наново распределил. Эх, Сталина на него нет! Мне, вишь, Мандельштама подсунул. Тоже мне, серебряный век называется! Кто его знает, кому он на хер нужен? Лучше бы мне хоть Маяковского дал. “Я достаю из широких штанин…” Сам понимаешь что достаю, москвичам бы понравилось. А Хват меня не любит, простить не может, что у меня в школе по литературе пятерка была. А сам-то Тютчева от Фета не отличает. Тоже мне, начальник! Только все равно против него не попрешь – пришлось заново слова учить. А память уж не та».

— А Пушкина кто у вас пасет? – бесцеремонно осведомился я.
— Ты, то есть, извиняюсь, вы что! Пушкин — это ж наше всё! Говорят, закон такой на днях приняли. Одно слово переврал — сразу пятнадцать суток за фейки. А за Александра Сергеевича все равно обидно, без пользы для нашего брата просто так истуканом стоит. Местность получается никому не нужная. А вообще-то я с женой двадцать три года прожил, пылинки с нее сдувал, а она, вишь, заблядовала. И кто я теперь тогда?»

Федор Константинович было погрустнел, но встрепенулся быстро.

«Что-то заболтался. А у меня тут неподалеку еще дельце имеется», — с предвкушением счастья произнес Федор Константинович. Подмигнув, невежливо повернулся спиной. И тут стало видно, что пиджак у него все-таки разошелся по шву. Но очки-то все равно были целые. Они еще могли пригодиться Федору Константиновичу. Если Хват сошлет его еще подальше — хотя куда уж дальше! — придется овладевать еще чьим-нибудь творчеством. Снова нужно будет выискивать на помойке другую книгу и зубрить другие слова. А память уж не та…

Из главы «Про земляков»

Так уж получилось, что я пару лет прожил в Петербурге в доме Александра Блока на Офицерской, с окнами на речку Пряжку и Финский залив. Речка рябила под самым носом, но до залива взгляд не доставал, зато были видны закаты над ним. Это такая взвесь огня в бледном воздухе цвета трески. Закаты были настолько пленительны, что я ощущал кровное (небесное?) родство с этим волшебным городом и его обитателями. Поэтому и они принимали меня за земляка.

Но обстоятельства сложились так, что пришлось снова переезжать в Москву, так что  понадобились картонные ящики для упаковки скарба. Купить их тогда можно было только в пункте приема вторсырья. Подвал, темно, сыро, воняет. Приемщицы — две тетеньки лет пятидесяти — обращаются друг к другу по имени-отчеству. Интересуются: «И куда вы переезжаете от нашей-то красоты? В Москву? В эту деревню? Я там когда-то на экскурсии была. Мне не понравилось. Моря нет, речки все под землю упрятали, одна Москва-река осталась, но куда ей до нашей Невы! А на Красной площади голубь сделал мне на шляпку ка-ка. Вам, наверное, деньги нужны? Ленинградскую квартиру продадите, а в Москве купите? А на разницу жить будете? Это вы хорошо придумали. Квартиры-то в Москве дешевые. Только всё равно зря».

На дворе — осень 2000 года. Квартира в Москве стоила втрое против питерской. На питерских улицах — разруха. Выпить пива в сквере на лавочке — испытание: рядом обязательно вырастет человек, который встанет над душой, чтобы дождаться пустой бутылки. Чтобы снести ее двум интеллигентным женщинам в пункт приёма вторсырья.

В петербургский период российской истории проворовавшихся чиновников переводили, бывало, в Москву. Так и говорили: «Был сослан в Москву». С тех пор минуло много лет, а память о том все равно жива.

Иллюстрации: Михаил Акимов