search Поиск Вход
, 12 мин. на чтение

Это мой город: издатель и меценат Ирина Прохорова

, 12 мин. на чтение
Это мой город: издатель и меценат Ирина Прохорова

О военной логике Москвы, о семиотике цвета города и об умении переваривать безвкусицу.

Я родилась и…

Провела первые пять лет жизни в центре Москвы, в Кривоарбатском переулке в коммуналке, где жила с родителями, бабушкой и няней и где периодически менялись наши соседи.

Я была единственным ребенком в этой пятикомнатной коммунальной квартире, и ко мне относились, в общем, неплохо, поэтому про ужасы коллективного ада — склоки, болезни, отсутствие приватного пространства, вынужденное сосуществование с люмпенской средой — я, скорее, помню по рассказам родителей. Когда я иногда сталкиваюсь с ностальгическими рассуждениями о коммуналке как символе российской духовности и соборности, я в который раз изумляюсь готовности наших сограждан золотить цепи, при том что в литературе советского периода насильственное жилищное уплотнение и его печальные последствия были описаны вполне реалистически, а коммунальные дрязги были долгие годы излюбленной темой для сатириков и юмористов. Поэтому когда я слышу подобные рассуждения, неизменно отвечаю: «А что вам мешает? Продайте свою отдельную квартиру и переезжайте в коммуналку (которых в Москве еще предостаточно) и живите духоподъемной жизнью». Реакция всегда одинаковая: «А почему вы переходите на личности?»

Моей семье с соседями особенно повезло: в одной из комнат проживала классическая коммунальная ведьма, которая всех нещадно терроризировала. Когда она приходила на общую кухню, народ разбегался по своим углам, спасаясь от неизбежных скандалов и оскорблений. А в соседней комнате проживала семья пьяниц, где муж периодически бил супругу об стенку, которая как раз была смежной с нами. Я помню это очень смутно, но отрывочные эпизоды истошных криков на кухне и пьяных тел, лежащих в собственной луже в коридоре, сохранились…

Хочу напомнить: социальное жилье начали массово возводить только в конце 1950-х годов при Хрущеве, что и отразилось в названии подобного рода зданий. До этого жилищного строительства практически не существовало; когда мы видим дома 1930-х и 1940-х годов — сталинки, которые все так любят, — то надо понимать, что это жилье предназначалось не для трудящихся, а для партийной номенклатуры. Поэтому хрущобы, над которыми смеялись, мол, Хрущев потолок с полом едва не соединил, стали спасением для огромного количества семей. Я помню восторг родителей при переезде в такую вот хрущобу, особенно мамы, которая сидела на собственной пятиметровой кухне и не могла поверить своему счастью: «Боже мой, нет никого — только моя семья!» Для того чтобы понять, что в жизни прогресс все же существует, надо прочувствовать такое.

Район, в котором выросла…

Как я уже сказала, родители получили двухкомнатную квартиру-распашонку в хрущобе на севере Москвы — недалеко от ВДНХ, там, где сейчас кинотеатр «Космос». В начале 1960-х это была окраина города; из центра туда можно было доехать за час на троллейбусе, остановка называлась «Село Алексеевское». Наша пятиэтажка была там первым кондоминиумом, ее окружали частные деревянные домики с садами, куда мы лазали воровать яблоки и крыжовник. Постепенно они исчезали, уступая место новым хрущобам, так что все детство я с друзьями провела на стройках, играя в салочки и прятки в котлованах строящихся домов.

Хрущевки в нашем микрорайоне заселялись в основном молодыми семьями, так что в какой-то момент по дворам и стройкам бегали по меньшей мере двести детей. Детство было достаточно веселое, хотя и очень небезопасное. Тогда порог опасности, как я понимаю задним числом, был намного ниже: вы сейчас ни за что не отправите своего ребенка, как отправляли меня, пятилетнюю, за несколько кварталов в магазин за продуктами. Родители были детьми войны: мама провела это время в эвакуации под Уфой, а папа рос в Алтайском крае, что называется, in the middle of nowhere, — они иногда делились воспоминаниями о жестоких нравах той эпохи, и, конечно, по сравнению с их опытом, наше детство казалось достаточно безмятежным.

Присмотра за детьми было намного меньше: да, бабушки, которые сидели у подъездов на лавочках, в каком-то смысле осуществляли народный контроль. Но я хорошо помню, как через наши дворы проходило множество людей, ведущих себя неадекватно. Мы смеялись, видя, как они то бормотали себе под нос, то размахивали руками, кричали что-то нечленораздельное, ругали на чем свет стоит. Их, как правило, прогоняли те самые бабушки или родители с балконов. Лишь кратно позже пришло осознание, что эти «психи» были жертвами войны и репрессий — глубоко травмированными и несчастными. Вообще это была опасная криминогенная среда — периодически во двор прибегали хулиганы из окрестных поселков, забредали какие-то подозрительные типы, об опасности которых нас неустанно предупреждали родители: «Ни в коем случае не уходи с незнакомыми дядями и тетями».

Еще один привычный фон послевоенной эпохи — огромное количество калек. Хотя Сталин в конце 1940-х выселил из Москвы большинство инвалидов в богадельни (чтоб не омрачали величие победы), где они попросту сгнивали заживо, на окраинах города их еще было предостаточно. Я их страшно боялась, особенно безногих, передвигающихся на ужасных самодельных досках с колесиками, отталкиваясь руками от асфальта. Как правило, эти люди стояли у винных магазинов и просили денег, хотя детей, конечно, не трогали.

В тоталитарном государстве, где царит культ силы, который пытаются возродить у нас, к слабым и немощным не может быть сострадания. И эти инвалиды были обречены влачить жалкое существование. Несмотря на всякую пропагандистскую литературу про подвиг Маресьева, в реальности они были брошены на произвол судьбы. Все это — ненаписанная трагедия войны. Для меня эти сцены были первым соприкосновением с умалчиваемой действительностью: ты — благополучная девочка с симпатичными молодыми родителями, а рядом — ужас безнадежности.

Прогулки…

Поскольку мы жили недалеко от ВДНХ, то нас часто туда водили гулять родители, а позже мы школьными компаниями ездили кататься там на аттракционах и есть мороженое. Я, как старожил, еще помню тот период, когда не существовало аллеи Космонавтов: на ее месте было поле, где мы с няней собирали одуванчики…

Честно говоря, я никогда не любила ВДНХ с ее бесчеловечными масштабами, эдакий апофеоз тоталитарного имперского сознания. Мне так же никогда не нравились Новый Арбат и прочие огромные автострады, проложенные через центр города. Когда я впервые приехала в Рим, то изумилась, как водители ухитряются маневрировать в сплетенье маленьких средневековых улиц, как удается наладить более или менее нормальный трафик, не прорубая гигантские авеню через исторические кварталы. А ведь машин в Риме больше, чем в Москве…  Помню, как я однажды спросила своего приятеля-архитектора, в чем идея такого расчеловечивания наших городов, и он объяснил, что советская градостроительная концепция исходила исключительно из военной логики: широкие проспекты предназначены для беспрепятственного прохода военной техники, а отсутствие магистральных развязок — для успешного преследования врага. Конечно, сразу же вспоминается аналогичная реновация барона Османа в Париже после разгрома Парижской коммуны, но мы, как водится, многократно превзошли его по масштабам милитаристской реконструкции пространства.

Возвращаясь к ВДНХ, не могу не упомянуть, как изменился ее вид в 1990-е и 2000-е годы, когда выставка стала на некоторое время торговым центром. Я помню, как многие возмущались неуважением к памятнику советской архитектуры и торжеством торгашеского духа. А мне как раз очень нравилась стихийная гуманизация пространства, когда бесчисленные палатки заселили и очеловечили огромные безжизненные проспекты. Те же процессы происходили в самой Москве; молодому поколению довольно трудно объяснить, каким бесприютным и враждебным для человека местом был советский город, где отсутствовала инфраструктура городской жизни, которая сейчас считается нормой: кафе, торгово-развлекательные центры, галереи, магазины, музейные и культурные площадки, прогулочные места.

Меня настораживает, что сейчас мы снова видим сворачивание вольной жизни города — он постепенно превращается в витрину империи. Это очень печально, потому что Москва исторически, после войны с Наполеоном, становится мощным финансовым центром: вся бизнес-элита, все знаменитые купеческие династии в основном проживали здесь. И ведь этот гений места восторжествовал после распада Советского Союза, удивительно, как причудливо работает культурная память. Кстати говоря, в отличие от многих коллег мне нравится «Москва-Сити» — это та Россия, которую мы, кажется, почти потеряли.

Моя большая Москва…

Когда вы живете в спальном районе, то в основном знаете свой квартал и несколько символических мест, куда вас водят на экскурсии, и, честно говоря, иной облик Москвы я стала узнавать довольно поздно, когда офис моего издательства после 15 лет скитаний по окраинам переместился в центр города. Тогда я стала на деловые и дружеские встречи ходить пешком и вдруг открыла для себя совсем другой город. С одной стороны, это гудящий, никогда не спящий мегаполис, полный энергии и суеты, а с другой — стоит свернуть с центральной магистрали или бульвара, и ты попадаешь в мирные зеленые улочки-закоулочки, живущие в каком-то другом временном измерении, где почти нет людей, пронизанные какими-то удивительно теплыми светом и цветом. Я часто вспоминаю живописный цикл Михаила Рогинского, посвященный Москве, где он поразительно точно уловил эту прелесть старого города, стеснительно прячущегося за милитаристско-имперским фасадом.

Как для москвички…

Мне неприятно, когда плохо отзываются о моем городе. Удивительно, ругать Москву в присутствии самих москвичей почему-то считается хорошим тоном, при этом неписаные законы заставляют нас снисходительно это выслушивать, внутренне утешая себя превосходством столичной жизни. Попробуйте при этом сказать что-нибудь нелицеприятное о другом городе, вот поднимется грандиозный скандал!

За что я люблю Москву — она удивительно умеет укрощать и переваривать любую безвкусицу: построят бог знает что или водрузят нелепый памятник, сначала вскипает всеобщее возмущение пошлостью и уродливостью объекта, а потом потихоньку сие рукотворное творение растворяется в общем ироническо-эклектическом контексте города и больше не мозолит глаза.

Какой была Москва моей юности…

Юношеские воспоминания всегда окрашены в розовые тона, особенно если юность прошла счастливо. У меня была прекрасная школьная компания, мы постоянно ходили друг к другу в гости, в походы, обменивались книгами. Потом я училась в университете на филфаке и уже со студенческими друзьями бегала по музеям, квартирным выставкам, ходила в театры, консерваторию, ездила за тридевять земель, чтобы посмотреть фильмы Тарковского. Москва всегда была центром культурной жизни, так что грех мне жаловаться на мои юные годы — они были и радостными и плодотворными. Но что касается самого города как среды ежедневного обитания, я уже упоминала его враждебность человеку. Знаменитые кухни, где, собственно, протекала жизнь советских людей, превратились в своеобразные социальные институты в силу отсутствия свободного публичного городского пространства. Гуманизация города, то есть его разворот в сторону потребностей и комфорта человека, началась лишь после краха советской эпохи. Как бы мы несправедливо ни ругали городские власти, но контраст современной Москвы, по сравнению с ее обликом моей юности, просто разительный.

Одним из важнейших показателей внутренней эволюции общества всегда служит его отношение к цвету. Я говорю это не просто так — есть много серьезных исследований о семиотике цвета в культуре, о том, как социальные трансформации манифестируют себя через смену цветовых предпочтений. К слову сказать, неизменными бестселлерами моего издательства уже давно продолжают быть пять книг французского культурного антрополога Мишеля Пастуро об истории цвета. Так вот, во времена моей юности преобладающим цветом города был серый, который временами разбавлялся красными транспарантами и знаменами во время советских праздников. И для меня первыми сигналами позитивных сдвигов в постсоветской общественной жизни стало появление цвета в городском пространстве: яркой одежды горожан, разноцветных фасадов домов, пестрой рекламы, цветных автомобилей. В последнее время я с тревогой наблюдаю оскудение цветовой палитры города, что, несомненно, свидетельствует об общем социальном неблагополучии. Печально, если поворот к фундаментализму в политической сфере разрушит сложившуюся за последние 30 лет вольную городскую жизнь.

Система сервиса развилась в Москве просто потрясающе…

Сам разговор о человеческом достоинстве важен: телесные страдания ничуть не легче, чем духовные. Хочу заметить, отвлекаясь от города, что пытки все же всегда физические, а не метафизические, потому что телесное унижает сильнее. В этом смысле, если говорить о городской жизни, то в юности неприспособленность дается легче: организм крепче, но когда электричка идет три часа, а вы не можете пойти в туалет, претензия, что у нас загаженные поезда, неуместна. Эта сторона тоже всегда утопляется. Преодоление тоталитарного во многом связано не только со свободой деятельности, что чрезвычайно важно, но и с уважением к человеческом телу: пониманием, что город существует для человека, что он должен быть ему соразмерен. Расцвет городской жизни — гуманизирующая история. По городу наконец можно гулять, есть возможность купить воды. Это все кажется ерундой до того момента, когда оно целиком исчезает и ты опять остаешься беззащитным человеком в огромном городе с автострадами, где ты не можешь создать себе элементарный комфорт. А заставлять людей страдать, да еще и спрашивать, как они смеют не соблюдать гигиену, бесчеловечно.

Но особенно в нашей культуре такие вопросы не поднимались, эти темы считались низменными: важна духовность, а это — буржуазные штучки. Я очень хорошо помню одно из интервью Астафьева в перестроечной пьесе: он пришел в университет, где на волне политических событий велись невероятные обсуждения: «Что мы тут говорим о каких-то важнейших процессах и демократизации, если у нас в таком состоянии улицы, туалеты и коридоры — это неуважение к самим себе». Он очень хорошо отметил идею презрения к человеку, к его бытовым нуждам как унижающую и дегуманизирующую. Иногда, кстати, это делается сознательно: выстраивается система унижения, в которой человека просто подавляют.

Пока, если все не разрушится, Москва, как и другие крупные города, стала прекрасным мегаполисом: чудесные гостиницы, то, что раньше называлось общепитом — произошел ресторанный бум, появилось много галерей — расцвела культурная жизнь, она перестала быть концентрирована государственно — город живет всем этим. Не будем катить баллон на Собянина все время: многие вещи действительно почищены и отремонтированы, но при этом, хотя это не столько мэр, сколько веяние эпохи, город умер. Помню Москву образца конца 2000-х, когда город действительно был органичным: растяжки, объявления, будочки, реклама на каждом столбе — это была правда жизни города. Реклама — это язык города: было видно, сколько всего происходит, как работает бизнес, появились ли новые инициативы — по большому счету это очень информационно. Меня удручает, что я сейчас хожу по красивому и чистому городу, из которого ушла жизнь: разница между квартирой и шоурумом, что есть ощущение искусственности. Сначала уменьшение рекламы, а сейчас, видимо, и нечего рекламировать…  Я знаю кучу людей, которых вывешенная реклама возмущала, потому что она портила город. Нет, не портила, наоборот, всегда украшала: ты видел мощный город. Если посмотреть дореволюционные фотографии, Москва просто вся пестрела вывесками, рекламой и прочими объявлениями. В попытке навести мертвенную красоту шоурума тоже есть тоталитарное сознание. Живая жизнь другая: с некоторым хаосом, брошенными вещами — это создает уют.

Палатки, которые уничтожили ради красоты, в таком огромном городе с растянутыми коммуникациями были просто необходимы: жизнь в центре еще ладно, но в спальных районах концентрируется вокруг метро. Малый бизнес очень важен, он очень хорошо понимает потоки людей, это удобно. Когда все убрали, я столкнулась с простой вещью: лето, знойная жара, но за несчастной бутылкой идти в невиданно где спрятанный супермаркет, раньше — на каждом углу: мороженое, вода, зажигалки, спички. В совокупности исчезновения этих мелочей создается жуткий дискомфорт. В маленьком городке, может, и не так необходимо, но в Москве средоточие палаток создавало нормальный ритм человеческой жизни. Сейчас выходишь из метро, хочешь мороженое, видишь горящую вывеску, но надо перейти три улицы — магазин там, где народ не ходит, его там организовали чиновники. Опять же если мы говорим об отношении к человеку, то такие вещи очень важны — это проговорка культуры: «Ничего, не дворяне — дойдете и купите, если вам нужно!» Бизнес же всегда работал на человека. Мертвая эстетика красоты сталинских отреставрированных станций метро, которые не должны портить палатки, с моей точки зрения, ложное представление о прекрасном.

Я знаю, что такое государственное регулирование во всех сферах жизни. Большое количество дефицита возникало не потому, что не могут произвести, а потому, что ложные расчеты и представления. Появление тех или иных палаток связано с потребностью: не будут коммерсанты ставить ларек, если нет потребности, а власти станут. Так, на Новом Арбате стоят две палатки с прессой, но, сколько бы я там ни проходила, если кто-то что-то и покупает, то не газету и не журнал. При этом в каждом городе есть особенный уклад: у каждого есть свои особенности, местные привычки.

Мои московские адреса…

Большую часть жизни мы с семьей переезжали с места на место в северной части Москвы, в определенном смысле кружа вокруг ВДНХ. Только несколько лет назад я перебралась в центр, и это совсем новый и, в общем, приятный опыт городской жизни.

Летом, конечно, хочется уехать на природу из загазованной Москвы, но я быстро начинаю скучать, я дитя большого города: я его люблю, даже толчея в метро в час пик меня тонизирует. Да, конечно, Москва во многих отношениях тяжелый город, но это моя среда обитания. Вообще люблю большие города — в них я себя чувствую хорошо.

Лучшая книга о Москве…

А есть ли у меня такая книга? Я читала какое-то количество книг про Москву, но, как ни смешно, «Мастер и Маргарита» дает лучшее представление о безумии и странной притягательности моего родного мегаполиса. Это город огромного социального, культурного и этнического разнообразия, многоукладности жизни и креативной деятельности.

Фонд Михаила Прохорова, который я возглавляю…

С момента своего основания в 2004 году фонд поставил задачу преодоления москвоцентричности российской культуры, создав программу поддержки локальных культурных сообществ. Главным смыслом деятельности фонда было и остается стремление дать свободный доступ к современной культуре и образованию жителям российских регионов, наладить связи между различными культурными центрами как внутри страны, так и в международном масштабе. За 18 лет нашей деятельности было поддержано большое количество региональных творческих инициатив, запущены грантовые конкурсы по поддержке театров, библиотек, повышению квалификации культурных журналистов, поддержке переводов русской литературы на иностранные языки. Также реализован целый ряд масштабных проектов самого фонда: ежегодный фестиваль «Театральный синдром», Красноярская ярмарка книжной культуры (КРЯКК), литературная премия НОС («Новая словесность»), исторический фестиваль «Локальные истории» и т. п. Сейчас фонд стремится заново осмыслить и сформулировать основные проблемы, стоящие перед российской культурой в переломный момент ее существования, и, возможно, существенно апгрейдить свою благотворительную программу.

Желаю Москве и москвичам…

Не знаю, могу ли я считаться коренной москвичкой, но, как москвичка закоренелая, желаю моему городу дальнейшего процветания вопреки всему.

Фестиваль «Театральный синдром» — 28.06–6.07.

Фото: из архива Фонда Михаила Прохорова

Подписаться: