search Поиск
Анастасия Медвецкая

Это мой город: писательница и журналистка Карина Добротворская

13 мин. на чтение

О Москве как пытке красотой, ее наигранном глянцевом оживлении и о своей новой книге про феминистский мир будущего.

Я родилась…

В Ленинграде на улице Васенко, неподалеку от сталинского темно-гранитного кинотеатра «Гигант». Он стоит на площади Калинина, где после войны публично повесили восьмерых немцев. Кто-то мне рассказал об этой казни, и я, каждый раз проходя мимо этой площади, думала о повешенных. Это было очень страшно и, в сущности, произошло совсем недавно…

Я обожала свой город и считала, что мне очень повезло в нем родиться. Но я с раннего детства чувствовала его боль и трагедию. Ленинград — город-мученик. Раны были повсюду: здесь было бомбоубежище и даже табличку не сняли, сюда попала бомба, а тут осталась надпись «При артобстреле эта сторона улицы опасна». И все эти жуткие блокадные истории, и воспоминания — они были страшнее самых страшных сказок.

Блокадная травма…

Думаю, блокада живет в генетической памяти каждого ленинградца. Люди с открытыми нервами и тонкой кожей всегда будут ощущать эту травму. Даже сейчас мне страшно о блокаде думать и говорить. Наверное, чтобы как-то избавиться от этих страхов, я и писала свою книгу «Блокадные девочки».

На обложке там черно-белая фотография нескольких девочек. Она сделана в конце 1960-х или в начале 1970-х, но могла бы быть сделана и за двадцать, и за тридцать лет до этого. И одна из этих девочек — я. Я все свое детство думала, а что если бы я была одной из них…

Детские воспоминания…

Запах снега. Санки, на которых меня вечно куда-то везут в темноте…  Бесконечно длинные зимы. Снег, который в зеленоватом свете фонарей напоминает праздничный салют. В новых районах все было далеко: и детские сады, и школы, все время нужно было куда-то пробираться через поля-котлованы.

Когда папа забирал меня из детского садика, то мы проходили вдоль череды магазинов: сначала я заглядывала в цветочный посмотреть на герани, потом мы шли в булочную и покупали черный хлеб, а иногда — самую дорогую булку халу (тогда, хоть папа и был евреем, я ничего про традиционную выпечку не знала, думала, это такая прическа теток), после — в молочный, где папа брал мне кисломолочный сырок «Дружба». Мама бы за это убила, но он разрешал оторвать кусок хлеба и вприкуску с сырком есть все это до ужина прямо на улице.

Каждые выходные мы с папой ездили в центр. Эрмитаж (любимая «Мадонна Литта»), Русский музей («Последний день Помпеи»), Музей этнографии (я обожала макет юрты в натуральную величину, где очень реалистичные манекены резали дыню). Невский проспект, кафе «Лягушатник» (два шарика земляничного мороженого с сиропом), пирожковая на Литейном (пирожок с мясом и бульон в чашке), Летний сад («Аллегория истины» с голой грудью). Чистое счастье. Я решила в детстве: когда вырасту, никогда-никогда не буду жить в новом районе.

Взрослая центровая жизнь…

Наше первое жилье с Сережей Добротворским (кинокритик. — «Москвич Mag») было на Черной речке — мы сняли однокомнатную квартиру у моей однокурсницы, там пережили голодную зиму 1989 года, которой почти не заметили, потому что были влюблены. А весной нам досталась просторная трехкомнатная квартира на 2-й Советской — она принадлежала драматургу Олегу Юрьеву, уехавшему в Германию. Была в проходном дворе, с ванной на кухне и с тараканами. Но центр, старый дом, высокие потолки, большие окна! Чего еще можно желать? Там мы провели год, там встретили августовский путч, сидя на полу в клубах дыма у старой радиолы.

С Советской мы переехали на Васильевский остров — квартира была маленькая, на первом этаже, без телефона. Но зато своя. Жизнь без телефона была странной, нельзя связаться друг с другом, не знаешь, кто нагрянет к тебе вечером в гости. Но тогда это не казалось большой проблемой — жизнь была открыта сюрпризам. Я ходила пешком в театральный институт на Моховой, где преподавала. И это была самая красивая дорога на свете — Большой проспект, набережные, мосты…

В квартире на Васильевском нас обокрали, унесли все, что у нас было. Не так страшна была сама кража, как ощущение оскверненного дома. Мы решили переезжать. Обменяли однушку на Васильевском без телефона на двушку на улице Правды (доплачивали из денег, оставшихся от Сережиной Фулбрайтовской стипендии — по тем временам огромная сумма).

Правда была сущим счастьем: в самом-самом центре — везде можно было дойти пешком. С балконом, даже с окном в коридоре. Центр, но не парадный. Параллельно — улица Достоевского, в трех минутах — Пять углов. Раньше на Правде жили клерки, называлась она Конторской.

Квартиру мы отремонтировали сами — поклеили обои, уложили черную плитку в туалете и голубую — в ванной, покрасили мебель из комиссионки. У Сережи была своя комната, где он мог работать и бесконечно курить свои Gitanes или Gauloises. Даже не знаю, как я, некурящая, жила в этом едком дыму. Но меня тогда дым не раздражал, курили все и дыма не замечали. Из-за того, что квартира была в самом центре, не прекращался поток гостей, которым я пекла блины из порошкового молока и порошковых яиц (пока в продажу не вернулись настоящие) и наливала ликер «Амаретто», который почему-то продавался в каждом ларьке.

Думаю, в этом возрасте не так уж и важно, где вы живете. Важно — с кем и как. Каждая следующая моя квартира была лучше предыдущей, но с каждым переездом я как будто была менее счастлива: прибывал возраст — убывала любовь. Ну и что-то еще все время убывало…

Андерграундная жизнь Ленинграда 1980-х…

Я бывала и в рок-клубе, и в «Сайгоне», и в каких-то диссидентских квартирах на тусовках, где можно было запросто встретить Курехина или Гребенщикова, но все равно эта часть ленинградской жизни прошла у меня по касательной. Наша с Сережей жизнь строилась вокруг кино. Все из него состояло. Днем — несколько видеокассет (надо было наверстывать все, о чем мы читали, но никогда не видели), вечером — Дом кино, куда мы ходили как на работу.

Все, что касается андерграунда, меня тогда пугало и отталкивало. Люди с немытыми длинными волосами, наркотики, алкоголь, техно-музыка, сквоты. К тому же я понимала, что эта жизнь притягательна для Сережи. Притягательна — и одновременно опасна. Поэтому я постаралась выжечь все это напалмом. Терпела только «параллельное кино» и его создателей, с которыми Сережа дружил, сотрудничал и о которых много писал. Некрореалисты, как ни странно, были по большей части тихими интеллигентными людьми. Все это я описала в своей книге «Кто-нибудь видел мою девчонку», нет смысла повторяться.

Переезд в Москву…

Желания жить в Москве у меня никогда не было. Слишком огромная, слишком многолюдная, слишком суетливая. 1996 год, когда я туда переехала, был временем лужковского строительства — разгулом уродства, аляповатой пряничной архитектуры и евроремонтов со стеклопакетами.

Питер до такой безвкусицы никогда не докатывался — его спасала провинциальность, большие деньги тогда до него недотекали. Ну и в питерцах был, наверное, какой-то стыд, ответственность перед обликом и красотой города. Москва же была бесстыдной.

Мой переезд был прежде всего бегством из Ленинграда. Я тяжело переживала разрыв и с городом, и с первым мужем, и с друзьями. Вскоре я забеременела и промучилась семь месяцев с тяжелейшим токсикозом. Мне вообще ничего не хотелось: ни видеть, ни слышать, ни есть, ни пить, ни разговаривать. Поэтому я плохо помню первый год в Москве. Несколько месяцев работала в журнале Premiere, потом родила сына, умер Сережа, и я окончательна впала в своего рода кому.

Несколько лет в Москве я жила и действовала как сомнамбула. Помню все в какой-то дымке. Как вообще со мной кто-то общался и дружил? Как меня кто-то любил? Как выдерживали эту странную энергию, вернее ее отсутствие? Прошло несколько лет, прежде чем я ожила, вылупилась из кокона, немного пришла в себя и огляделась вокруг.

Может быть, я так и не смогла полюбить Москву именно из-за того, как сложно и криво я к ней привыкала. Мое тогдашнее состояние окрасило восприятие города. Алексей Тарханов, мой второй муж, был архитектором по образованию и по наследству — его отец строил, например, шпиль Университета. Он очень старался, чтобы я полюбила его город. Показывал Донской монастырь, Арбатские переулки, конструктивистские шедевры. Все это было здорово, но Москва так и не обрела для меня цельности. Красота в ней возникала точечно, отдельными всполохами, но в образ города для меня не складывалась.

Вкус Москвы…

Когда я приезжала в Москву в детстве — боже, сколько же вкусностей! Весь этот московский хрустящий картофель: помню, однажды съела десять пакетов, приехав лет в двенадцать туда с папой, мне потом всю ночь было плохо. А «Лакомки»? Первые годы в Москве я все время их покупала — в Питере такого не было. «Лакомки» казались просто божественными! Кафе «Космос» на улице Горького, «Шоколадницы», «Вдохновение»…

Московские районы…

В центре Москвы нет особой архитектурной последовательности: слишком много всего намешано, стили наползают один на другой. Везде, где красиво, рядом стоит уродство. Не бывает, чтобы ты нашел ничем не отравленный и не испорченный кусок города длиной хотя бы в несколько сот метров. Я в Москве училась отключать периферическое зрение — лишь тогда мне нравилось то, что я вижу.

Доминирующий стиль Москвы все-таки сталинский ампир. А мне он никогда не был близок. Я на такой ампир лучше посмотрю в муссолиниевском Риме. Конечно, в Москве есть фрагменты, которые мне нравятся. Чаще всего они связаны с рельефом. Питер ведь плоский, в нем нет возвышенностей и спусков. Одна-единственная горочка около Летнего сада на Лебяжьей канавке — помню, «сотый» автобус всегда лихо подскакивал на ней, и пассажиры на секунду замирали в невесомости. В Москве мне нравились спуски-подъемы, особенно спуск с Яузского бульвара к Москве-реке. И все места вокруг Яузы я тоже любила.

Первое мое московское жилье было в Сокольниках. Район тоскливый, но зато прямо у дома был огромный парк, переходящий в лес с прудами, озерами, ресторанами, тайными тропками. Там было замечательно гулять.

Все говорили о том, как прекрасны Патрики, но для меня любая питерская центральная улица, любой скверик, любой дом казались куда замечательнее. Чем район Патриарших так упоителен по сравнению с любым питерским? Что там хорошего? Говорю, потому что знаю. Мы несколько лет прожили на Малой Бронной, так что от Патриков я была совсем близко.

Сейчас говорю все это и думаю, что я, конечно, несправедлива к Москве. Я в ней прожила семнадцать лет, но толком так и не узнала.

Петровский бульвар…

В Москве в конце концов мы поселились в большой и уютной квартире на Петровском бульваре. Не самый красивый из бульваров, но очень центровой. Наш дом построил в конце XIX века архитектор Клейн — тот самый, который спроектировал Пушкинский музей. Дом стоит окнами в Колобовский переулок, таким образом, мы хоть и жили на Бульварном, но при этом в квартире было тихо. И до Condé Nast, где я работала, десять минут ходьбы. Все театры и рестораны были рядом.

В квартире, где была до нас коммуналка на три семьи, сохранились родные паркеты елочкой, лепка на потолке, старые радиаторы, старые двери. В ужасающем состоянии, конечно, но мы восстановили все что смогли. Дети вспоминают эту огромную квартиру как утраченный рай. Там, пожалуй, только один недостаток, мгновенно подмеченный Шурой Тимофеевским: «У нее маленькие купеческие окна». Купеческое Шура не любил — ни в людях, ни в архитектуре.

Столичная буржуазная жизнь…

Я толком не знаю, что это такое. Рестораны? Театры? Концерты? Вечеринки? Конечно, мы везде бывали, но я по природе домоседка. Если куда-то можно не ходить, не пойду, останусь дома. В своей жизни всего раза три была в ночных клубах, откуда быстро сбегала. Condé Nast, конечно, давал огромные возможности — у меня были водитель, ассистенты, я ездила на показы, мы могли себе позволить нянь и домработниц. Но ничего специфически московского в моей жизни не было, она могла бы протекать где угодно.

Париж…

В первый раз я поехала в Париж на деньги, которые Сережа заработал лекциями о некрореализме в Англии. Их хватило на покупку видеомагнитофона и одного билета в Париж (видеомагнитофон и билет стоили примерно одинаково). Сережа в Париж не полетел, отправил меня, исполнив мою мечту.

Париж стал шоком и любовью с первого взгляда. Меня сразила его согласованная и последовательная красота — полная противоположность Москве: найти там некрасивые куски почти невозможно (надо только взорвать башню Монпарнас). Эта влюбленность в Париж и восхищение им никуда не делись с годами. Я люблю в нем все — запахи, рынки, серо-бежевый цвет greige, все без исключения мосты, Эйфелеву башню, на которую смотрели окна той огромной квартиры, которую я сняла, когда много лет спустя отправилась в этот город работать. В самом буржуазном 7-м округе в османовском доме с высокими (не купеческими!) окнами на Марсово поле. Моя дочь до сих пор любит рассказывать, как, выходя из квартиры, я просила ее меня ущипнуть.

Прожила в Париже почти четыре года — и никак не могла в это поверить. Вспоминала, как, впервые приехав в город, смотрела в такие же освещенные окна, как мои, видела лепнину, белые стены, старинные зеркала, камины, красивых людей и думала: «Неужели так живут?» А теперь я и сама так жила.

Разные столицы…

Париж я полюбила с первого взгляда и навсегда. И Лондон, где я живу последние шесть с половиной лет, я тоже полюбила, хотя не сразу, постепенно. А с Москвой так и не сложилось. Даже с той, которая «так похорошела при Собянине».

Каждый раз, когда я бываю в Москве, ее глянцевое оживление кажется мне наигранным — своего рода демоверсией. Когда ты знаешь, что на самом деле происходит в стране, сколько там ужасного, болезненного, чудовищно несправедливого, то та сладкая яркая пена, которую все время взбивают в столице, кажется пиром во время чумы. Непрекращающееся веселье — три вечеринки за ночь, все — нарядные, женщины с маникюром, с прическами, на каблуках. Все пьют Dom Perignon, сверкают бриллиантами, новые потрясающие рестораны открываются каждый день. И мне теперь со стороны вся эта карусель кажется странной. Хотя не мне судить, я и сама в ней участвовала. И работала в глянце, который эту карусель раскручивал.

Уезжать из Москвы мне было не жаль. Но после Питера мне вообще ниоткуда уезжать не жаль. Когда столько переезжаешь, теряешь ощущение своего дома. В Париже мне показалось, что я надолго и всерьез. И квартиру я обставляла в расчете на эту долгую и серьезную жизнь. А через четыре года, когда пришлось все это оставить и переехать в Лондон, у меня появилось чувство, что нет смысла вить новое гнездо — все равно рано или поздно придется уезжать.

У Леши Тарханова был преподаватель в институте, который, женившись в пятый раз, перестал распаковывать свои книги. Со мной сейчас такая же история: нет ощущения, что я где-то осела. Но если у меня есть корни, то они все-таки в Ленинграде, там, где детство.

Лондон…

Здесь я готовлюсь к переезду в Шордич — довольно молодой и относительно модный район. Здесь много айтишников, медийных людей, стартапов.

Впервые в жизни я собираюсь жить в новостройке. Конечно, я хотела поселиться в историческом доме — георгианском или викторианском. И даже нашла такой. Но дом был старый, а значит, его нужно было бы восстанавливать. Когда мне сделали так называемый survey (здесь при каждой покупке заказывают дотошное исследование собственности, которую собираются приобрести), то оказалось, что работы на два года. Я решила, что на такие подвиги у меня сил нет и что лучше купить квартиру в новом доме. Это будет для меня совсем новый опыт. Посмотрим, получится ли…

Москвичи…

В Москве много денег, а деньги — это единицы энергии. Москва как будто на вечных батарейках. И все в ней как зайцы-энерджайзеры.

Москва притягивает амбициозных людей, которые хотят делать карьеру, зарабатывать деньги, чего-то добиваться, жить бурной светской жизнью. Энергия Москвы очень отличается от Питера — она куда более напористая, жизнеутверждающая, без питерских слегка депрессивных, рефлексирующих обертонов.

Москвичи экономят время. В Питере со временем другие отношения. Гуляя с кем-то, вы всегда будете выбирать самую красивую дорогу и даже ссориться на тему того, какая же все-таки лучше. В Москве так вопрос не стоит. Лучше та, которая быстрее. В Питере время слегка растянуто, в свое время эту растянутость использовали для созерцания — не знаю, так ли обстоят дела сейчас. Петербуржцы зависели от красоты своего города, защищали его, питались ею. На бегу это невозможно. И потому был другой режим дня: в Москве звонить в 9 утра было вполне удобно, а в Питере лучше было и не пытаться до 11.

Ностальгия…

Иногда я думаю, что Петербург — это мой план «Б». Я ведь даже сохранила там маленькую квартирку на Большой Конюшенной — она мне совсем не нужна, но избавиться от нее у меня духу не хватает, это такая эмоциональная инвестиция. При этом я боюсь, что вернусь и погружусь в боль. Это обыкновенная трусость.

Когда я бываю в Петербурге, то всегда там испытываю очень сильные чувства. Иногда они зашкаливают — кажется, если я проживу там год, у меня случится инфаркт от силы эмоций.

Книга «Мужчина апреля»…

В середине первой пандемии Юля Яковлева, моя подруга и блестящая писательница, автор «Ленинградских сказок», сказала мне: «Может, попробуем вместе написать роман?» Я спросила: «А что если бы в мире появился вирус, который убивал бы только мужчин?»

Сначала мы просто разговаривали и придумывали мир. Как он будет обустроен? Как будут чувствовать себя женщины? Что случится с выжившими мужчинами? Мы просто фонтанировали разными идеями, наш мир обрастал подробностями, наливался витальностью.

Я раньше никогда не работала над fiction, тем более над детективом, поэтому было очень интересно. К тому же я многому училась у Юли — она куда более опытная писательница. В отличие от меня она всегда думает о читателе, а мои предыдущие книги были своего рода экзорцизмом.

Мы составили подробный синопсис — расписали каждый из семи дней, во время которых происходит действие романа, буквально по часам. Юля отвечала за мясистость и живость мира — политическую и детективную линии. Ну а любовь, секс, эмоции и прочее кишкомотательство доверили мне. Разумеется, в какой-то момент все пошло совсем не по плану, и финал удивил нас самих. Потом мы редактировали фрагменты друг друга: когда одна заканчивала свой кусок, то другая его читала и оставляла свои комментарии. Много разговаривали, иногда ругались, но больше смеялись. Все же нашли подходящий алгоритм работы: каждая вычеркивала то, что никогда бы не написала.

На каких-то вещах мы так и не сошлись. Юля терпеть не может феминитивы и отказалась их использовать. Сказала, что в русском языке все эти «министерши» звучат некрасиво. А мне кажется, что нелепо сопротивляться эволюции языка. Зачем пытаться победить неизбежное? Ведь в романе речь идет о женском мире будущего. Как он может быть устроен без феминитивов? Надо отдать Юле должное, она в какой-то момент сказала, что, если я придумаю новый словарь феминитивов, который ее убедит, она согласится. Но ничего такого не придумалось.

Довольна ли я романом? Я перфекционистка, мне всегда кажется, что все можно было бы сделать и написать лучше. К тому же я не могу заставить себя перечитать «Мужчину апреля» — ни одну свою книгу я не перечитывала. Это чистое мучение, во мне сразу включается редактор…

Мир будущего…

Возможно, мир будет развиваться гораздо гармоничнее, чем описано у нас. Мой друг, британский профессор и политолог, спросил меня, почему все так охотно пишут антиутопии и никто даже не пытается написать современную утопию. Почему будущее всегда видится в мрачных тонах?

Мне ответ понятен: после чудовищного исторического опыта прошлого века какие еще остались иллюзии светлого будущего. А он считает, что мир неизбежно движется к лучшему, что рано или поздно многие проблемы будут решены, что цинизм и пессимизм действуют разрушительно. И что миру нужны утопии.

Фото: Darren Gerrish

Подписаться: