Виктор Малеев — человек, видевший чуму, холеру и Эболу, боровшийся с этими инфекциями, придумывая уникальные растворы, которые так и не получили его имя, — рассказал «Москвич Mag» всю правду об эпидемиях, изобретении регидрона, месте политики в медицине и о том, как благодаря сибирской язве побывал в Белом доме.
Виктор Васильевич, почему вы, став живой легендой, так и не написали мемуары?
Книг я написал много, но по специальности. А мемуары не стал писать, потому что сначала считал неэтичным садиться за автобиографию, пока свою не напишет мой шеф — Валентин Иванович Покровский (эпидемиолог и инфекционист, президент РАМН. — «Москвич Mag»). Он долго не писал, а потом лишь его сын издал биографию посмертно.
Интересно, что когда он еще при жизни взялся за книгу, будучи уже пожилым человеком, и пришел ко мне, я поинтересовался у Валентина Ивановича, как поживают его мемуары. Он засмеялся: «Я выяснил, что я это уже когда-то писал, а сейчас переписываю заново». Я спросил: «Наверное, второй раз получилось лучше?» «Хуже!» — ответил мне Покровский. Примерно такая же ситуация со мной. Конечно, что-то я вспоминаю в семье, но, может быть, это личное — важное для детей и внучки. А нужно ли это другим людям? Я смотрю на то, как все пишут огромные книги, а никто их не читает. Был известный академик, некогда директор Федерального института, он пришел к Покровскому с толстой книгой о своей жизни, а Валентин Иванович мне потом сказал: «Слушай, так тяжело читается, вряд ли кому будет это интересно».
Но все-таки давайте говорить о вас. Вы приняли решение стать врачом и заниматься инфекциями. Романтика привлекла?
Все дело в том, что, приехав в Среднюю Азию маленьким ребенком, еще в поезде, как рассказывала мама, я заразился корью. Моя мама, кстати, была малограмотной: она не могла толком ни читать, ни писать. Отец погиб в 1942 году на фронте. И многие до сих пор удивляются, как я в таких условиях, да еще и будучи мальчиком из Андижана, смог чего-то достичь в Москве и даже стать академиком. Хотя я никогда и не планировал быть ученым! Я был вполне удовлетворен возможностью быть квалифицированным востребованным врачом.
Романтика: вся деревня приходит к тебе. Тогда нигде не было действующих церквей, и даже в Московской области к доктору ходили как к священнику. Пришла женщина, рассказывает, что муж пьет, сын гуляет — я все это слушаю, чтобы понять, почему она болеет. Сама медицина — это романтическая специальность. Ты по-настоящему любишь людей, хочешь им помочь. А инфекция — это еще большая романтика. Когда мы поступали в Средней Азии в Андижанский медицинский институт, то, готовясь к профессии, читали «Попрыгунью» Чехова про доктора Дымова, который отсасывал у ребенка дифтерийные пленки, Вересаева, книжку Георгия Шилина «Прокаженные»… Узнавая все это, мы были в восторге, что пришли в специальность, верили, что все победим. Сейчас это кажется романтически наивным, но тогда мы на самом деле так думали.
Потом, в силу разных обстоятельств, из Андижана я попал в Москву. Но поскольку в Средней Азии оставались мои мама и сестра, то как только что-то случалось, я сразу соглашался на командировки туда — институт оплачивал дорогу. И вот однажды я оказался в Каракалпакии — в автономной республике Узбекистан, где разлилась Амударья. Там есть известный лепрозорий, где лечат людей с проказой. И мне сказали, что в нем работает парень, с которым мы вместе учились в институте, Владимир Идунов. При встрече он был на меня обижен: «Сволочи, вы все поехали в Москву! А мы же все вместе клялись, что поможем прокаженным. И где вы теперь? Я сюда приехал, работаю много лет с больными страшной инфекцией, здесь очень тяжелый климат, трудности с водой, семья страдает… Но я клялся», — вот какие люди были и до сих пор сохранились.
Как начались ваши отношения с холерой?
Всегда повторяю: кому холера, а кому — мать родная. Мне — мать, потому что я принципиально решил проблему лечения этой ранее грозной инфекции, оказал помощь, вероятно, нескольким тысячам больных и на основе изучения этого опыта разработал и наладил производство инновационных полиионных растворов для борьбы с обезвоживанием.
С 1966 по 1968 год я заведовал в Подмосковье врачебной амбулаторией. Сельским врачам тогда очень хорошо платили. Моя зарплата была 220 рублей, а у жены — 130. На том этапе это были огромные деньги. Квартиру оплачивал сельсовет. Я ни на что не тратился — даже продукты по дешевке давал совхоз. По настоянию жены, которая считала, что мне надо быть ученым, меня приняли на должность младшего научного сотрудника института, где работаю по настоящее время (ФБУН ЦНИИ Эпидемиологии Роспотребнадзора. — «Москвич Mag»). Но тогда из поселка, где мы жили, приходилось добираться до института в Москве больше двух часов, зарплата же была только 90 рублей, а я еще посылал деньги маме. Валентин Иванович Покровский предложил мне заниматься диссертацией по холере — он отличался способностью предвидеть наступление эпидемий, которые казались тогда для СССР маловероятными. Холера в тот период была актуальна для Индии и Бангладеш, которая, в общем-то, до ухода англичан также была Индией. Каждый сезон полстраны заливает дождями, и холера бушует там постоянно. Именно в тех условиях американский военный врач Филлипс начал разрабатывать свои неизвестные ранее полиионные растворы для лечения холеры. В 1965 году об этом никто не слышал, но Покровский поехал туда, все увидел и дал мне почитать эти тексты — тогда я знал о холере только теоретически. Я был не в восторге от предложения Покровского, ведь в тот период я столкнулся со следующими трудностями: в школе я учил узбекский (чтобы получить золотую медаль, пришлось написать сочинение на узбекском языке — «Фархад и Ширин» по Алишеру Навои), в институте — немецкий и даже сдал по нему кандидатский минимум, а литература по холере выходила только на английском, который в те времена запрещали к изучению, чтобы люди не слушали голоса из-за бугра. Мне было непросто, от темы я отказаться не мог, так что пришлось учить английский язык самостоятельно: денег на переводы не было — сидел со словарем. Кстати, потом в одной южной стране мне пришлось выучить арабский, чтобы хоть как-то помогать своим пациентам, выписывать им рецепты. А знания о докторе Филлипсе мне очень помогли, когда я стал разрабатывать свой полиионный раствор. Ведь в известном всем физрастворе только вода и натрий хлор — больше ничего; а в организме человека солевой состав крови совершенно другой, и надо было создать такую жидкость, в которую входили бы жизненно необходимые ионы и которая идеально совпадала бы с тем, что люди теряли при заболевании холерой с жидким стулом. Для этого я измерял содержание электролитов в самом холерном стуле. Конечно, материалы были заразными, но без этого нельзя было понять патогенез холеры.
Работа у меня не шла, ведь заболеваемости холерой в СССР тогда не было. И мы с моим вторым учителем, Владиславом Васильевичем Булычевым, решили, что нужно сделать хоть какую-то модель вероятного больного. Смерть от холеры возникает в результате сильного и быстрого обезвоживания организма. А тогда, в 1969 году, в Москве только появились сауны, где спортсмены сгоняли с себя жидкость, чтобы похудеть. И мы захотели посмотреть, как у этих людей будет с плотностью крови и другими показателями, которые нужны при диагностировании холеры. На «Войковской» был стадион «Наука», где, днюя и ночуя, я обследовал этих спортсменов. Даже в «Правде» и в «Советской медицине» вышли тогда статьи.
Мне пришлось оживлять больных, подобранных на улице практически в стадии клинической смерти.
Не имея возможности работать с настоящими больными холерой, я обратил внимание на вспыхнувшую эпидемию менингококковой инфекции, которая отличалась сравнительно высокой летальностью. Оказалось, что для оценки тяжести течения заболевания и лечения больных также необходимо исследовать электролиты, знания о которых особенно необходимы при отеке мозга. Мне впервые удалось определить концентрацию электролитов в спинномозговой жидкости больных менингококковой инфекцией.
И вдруг холера свалилась на меня как манна небесная. Кстати, за работу в очагах холеры медикам платили больше, чем за другие инфекции. Начались зарубежные командировки… Но первый раз с холерой я познакомился в Астрахани. Там у меня была больная, в которую я ввел 120 литров разработанного мною раствора в течение пяти суток. Можете себе представить тяжесть холеры, если больная только с испражнениями и рвотными массами потеряла более 70 литров измеряемой жидкости? Тогда я придумал один из своих первых растворов: надо было создать что-то такое, что не совсем совпадало бы с тем, что нашел Филлипс, поскольку были отличия и особенности водно-солевого баланса жителей Бангладеш и СССР.
В Советском Союзе серьезно относились к эпидемиям: когда мы приехали в Астрахань, с нами даже была заместитель председателя Совета Министров России. А когда у меня лопнул носик пламенного фотометра, то второй секретарь обкома партии персонально для меня, чтобы восстановить этот датчик, поднял на уши всех стеклодувов.
Я уже придумал свой первый раствор, но, чтобы добиться его производства, мне пришлось помогать писать две кандидатские диссертации фармацевтам, которые в свою очередь помогли с оформлением документов на производственный выпуск. В последующем я расширил объем исследований: измерял содержание жидкостей в разных секторах организма. Есть вода клеточная, внеклеточная, сосудистая — об этом в итоге и написана моя докторская диссертация, в которой анализировалась не только холера, но и другие инфекции, где теряется много воды — холероподобные синдромы. Ведь у многих людей кишечная инфекция протекает так, что ее не отличишь от холеры.
Позднее пришлось разрабатывать препарат для легких форм: если человек еще способен пить, то надо найти оптимальный рецепт, чтобы восполнить жидкость без внутривенных вливаний. Так и был создан лекарственный препарат, который продается под названием регидрон. Как создал? Все это шло экспериментально. Мы и на кроличьей кишке делали эксперимент — смотрели, как этот раствор всасывается. Растворы, применявшиеся в странах Азии и Африки, не подходили, мне нужно было найти что-то для нас. Всемирная организация здравоохранения сделала простой раствор — примитивный, для всего мира. Позже, когда я преподавал программу по борьбе с диареями у детей в странах СНГ, создавал центры регидратации в республиках и читал лекции, то в источниках, на слайдах, рекомендованных ВОЗ, как правило, были черные дети. Наши врачи, слушавшие лекции, возмущались: «Что вы этих демонстрируете — наших покажете?»
Наш институт тогда подчинялся Минздраву. Поэтому с разработанным новым рецептом орального раствора пришлось обращаться в министерство, чтобы добиться его производства для повышения эффективности лечения детей с кишечными инфекциями. Мне сказали дать формулу. Я дал, и дама-чиновница поехала с ней в Финляндию. Оказалось, у нас тогда лекарственным средствам не уделялось достаточного внимания: например, не было налажено производство безводной глюкозы. А еще у нас не было одноразовых пакетов, все заворачивали в бумагу, а в Финляндии такие пакеты были. Поэтому организовать производство решили за границей. Дама погуляла там с моим составом, и финская фирма «Орион» выпустила регидрон. Эта фирма живет с моим препаратом до сих пор. Попытался заявить о своем авторском праве: взял справку, что я предложил рецепт, чтобы была какая-то копеечка. Но передумал что-то доказывать, а то еще убьют за эти деньги.
Почему-то русские люди стараются не афишировать то, что делают — если ты спасаешь детей, то зачем об этом кричать? Поэтому раствор регидрон живет без моей фамилии. Есть и другие предложенные мной растворы: дисоль, ацесоль, хлосоль. Получить тогда авторское свидетельство простому младшему сотруднику без соавторства с многочисленным начальством было не реально. Я же не только подтвердил свои права рядом публикаций, но также знаю, как и где начиналось производство. Самое интересное, что эти лекарства все равно останутся и после меня: таблетки уходят и приходят, а мои растворы вечны — больше потери жидкости организмом физиологически полноценно замещать нечем. Конечно, в этом плане есть гордость, что после меня что-то останется. Пусть и без моей фамилии, но растворы будут. Это хорошо и важно.
Но вернемся к холере. После Астрахани, куда я был направлен в октябре, в декабре случилась моя первая заграничная поездка-командировка — в Сомали. Там тогда находились наши военные советники. В это время, в декабре 1970 года, Эфиопия воевала с Сомали. Вдруг в этой стране умер от холеры наш генерал, главный военный советник… Кстати, жил он рядом с Сиадом Барре, который когда-то учился у нас, в СССР, а потом стал президентом Сомали. Болели и другие наши люди. Правительство Сомали сказало, что мы сами откуда-то занесли холеру — они же здесь ни при чем. Надо было что-то делать — решили командировать инфекционистов, в том числе и меня.
Хронической холеры не бывает: если выжил, то навсегда.
В то время я жил в сельской местности и в отличие от москвичей даже не имел достаточного времени для сбора летних вещей и транспорта до аэропорта. В результате на самолет я опоздал. А в то время опоздать на заграничный самолет означало конец зарубежной карьеры — больше никогда не выпустят из Союза. Но через неделю вопреки всем правилам меня все-таки пустили на следующий самолет. Все время мне говорили: «Ты данные не дал — не будем тебя ставить консультантом в четвертое управление». Но ничего, поставили.
Так вот, прилетаю в конечном итоге в Сомали, человек сто офицеров больны холерой, никто не знает, что делать. Посольство покупает пригородную виллу, где я организую стационар: ухаживаю за больными, кормлю их, ем с ними чуть ли не из одной чашки — посуды не было, ее для дезинфекции обжигали на солнце. Я должен был делать все сам: и кормить, и истории писать — потом, правда, еще одного доктора дали. Так мы выхаживали этих ребят.
Вообще холера — уникальная инфекция: поднимаешь людей на ноги прямо на ходу — вводишь горячий раствор, и сморщенные складки на коже расправляются. В Бангладеш был очень интересный госпиталь: внутри — круглый зал, пол от стен сползает вниз, на циновках лежат больные, испражнения стекают куда-то на поддон, бегают сестры, вешают на крюки, приделанные к стенам, большие бутылки с растворами, которые внутривенно вливаются больным, находящимся полусидя-полулежа. Капельница прокапала, сестра подняла холерного, если больной не падает, то она дает ему таблетку, он уходит — все, выздоровел. Хронической холеры не бывает: если выжил, то навсегда. Что вообще происходит во время холеры? Пораженный холерным токсином организм, чтобы выжить, пытается путем повышенной секреции избавиться и от токсина, и от вибриона (бактерии) за счет чрезмерного объема выделяемой жидкости, результатом чего является стремительное развитие обезвоживания. Происходит это настолько быстро, что не успевает потеряться клеточная вода, только те шесть-восемь литров в просвете желудочно-кишечного тракта. Если удалось быстро восполнить потери жидкости, то клетки целы.
При холере появляются страшные симптомы, которые приходилось наблюдать и мне. Характерны необычные изменения кожных покровов: они липкие, влажные и имеют специфический запах. Когда ты щупаешь у больного живот, то будто месишь тесто: к каждому твоему пальцу прилипает кожа, еле отстает. Я видел симптом «простыни»: когда ты начинаешь переворачивать больного, а его кожа, растягиваясь, остается на прежнем месте. В чем сейчас беда с инфекциями? Многие наши специалисты знают их только по книжкам. Холеры у нас и в развитых странах нет, о ней все современные доктора только читали.
А в Кении во время вспышки холеры мне пришлось оживлять больных, подобранных на улице практически в стадии клинической смерти. Понятие клинической смерти — короткий период между жизнью и настоящей смертью: сердце уже не бьется, но человек еще не умер. Оказывается, если человек охлажден, то у него эта клиническая смерть длиннее. Так вот, для больных холерой в стадии максимального обезвоживания характерна гипотермия (переохлаждение. — «Москвич Mag»), поэтому они дольше пребывают в состоянии клинической смерти, и их можно успеть спасти; а когда температура высокая и человек горячий, то он просто сгорает. И я научился вводить горячий раствор прямо на ходу на улице — холерный труп оживал на моих глазах. Хотя зрелище жуткое: когда человек очень быстро теряет воду, то становится синим и морщинистым. Особенно чернокожие: фиолетовый холодный труп — ощущение, что ты никогда его не спасешь.
Как связана политика с инфекциями?
Инфекция всегда была политизирована. Считается, что если в стране есть какая-то инфекция, то государство плохое, недоразвитое. Хотя в Йемене мне, воспитанному в Советском Союзе, заявили: «Ты что, с ума сошел нас от глистов лечить? У нас король с глистами!» Это их достижение.
Всемирная организация здравоохранения дошла до того, что в 1960-е годы говорила о полной ликвидации инфекций. У нас тоже была своя, советская, программа. И сейчас ВОЗ к 2030 году обещает ликвидировать туберкулез, после — СПИД и гепатит. Ведь принято считать, что в развитых странах инфекций быть не должно, а если они есть, то страна только развивающаяся.
Приехал я с командировкой при Ким Ир Сене в Северную Корею — нас повезли на его родину, показали, как они воевали с американцами… А когда отправили смотреть очередной памятник Ким Ир Сену, мы с одним доктором сказали: «Мы все-таки инфекционисты, везите нас к больным». Они ответили: «Вы что? В Корее нет инфекционных больных! Только в тюрьмах, потому что там они заразились от американцев». Раньше такие банальные вещи, как заболеваемость дизентерией и отравления, были секретными.
Во всем мире есть, были и будут внутрибольничные инфекции, но Советский Союз этого не признавал: в больнице не может быть инфекций, ведь там лечат: в Америке, в Швеции — да, но у нас — нет. В СССР даже поначалу не признавали СПИД, потому что первым его нашли у гомосексуалов. Тогда заместителем министра здравоохранения СССР и главным санитарным врачом был Петр Николаевич Бургасов, он громко сказал: «Это болезнь гомосексуалистов, а у нас их нет, значит, и болезни тоже нет».
Были случаи, когда наблюдаются химические отравления, экологические и социальные проблемы, а заставляют говорить, что это инфекция. Например, в Одессе в советское время был дефицит подсолнечного масла, и одновременно с этим вспыхнуло заболевание, которое украинские специалисты квалифицировали как хламидиоз. В 1985–1986 годах министром здравоохранения был Евгений Чазов. Я в качестве инфекциониста вместе с профессором-риккетсиологом Ириной Владимировной Тарасевич был направлен туда — местные врачи подозревали у больных еще и риккетсиоз. Приехал, начинаю разбираться — смотрю, не очень похоже ни на хламидиоз, ни на риккетсиоз. И почему-то все заболевшие живут вдоль дорог — может, там животные бегают? Но я по ситуации понял, что это не инфекция. Да еще и местное начальство убеждало меня, что это последствие обсуждаемой тогда в прессе озоновой дыры. Произошло же на самом деле следующее: на птицефермах масло обогащали витамином D, чтобы потом по капельке, дозированно, разбрасывать концентрат птенцам; а цыгане воровали это масло, ездили вдоль дорог и продавали его по дешевке населению — не придут же в магазин в советское время толкать свою продукцию. В результате были смертельные исходы — витамин D очень вреден в больших количествах, он разрушает кальций в организме (лекарство против коронавируса, кстати, тоже): истончаются кости, затем весь кальций выводится с мочой, раздражаются мочевые пути — вот они и подумали, что это хламидии. А если откинуть раздражение, то и так у половины людей найдете хламидии как условные патогены — не все соблюдают гигиену. В то время харьковский институт урологии занимался мочеполовым хламидиозом, решили писать диссертации по этой эпидемии, которую остроумные одесситы называли «хламидией на постном масле», а тут я им всю кухню разрушил, сказав, что это не хламидии. Они сопротивлялись! Хорошо, что я когда-то работал врачом-биохимиком и мог самостоятельно определять кальций в моче: в тайне ото всех развел в гостинице реактивы и увидел, какое большое содержание кальция в моче. После мы отнесли ликвидированное масло в наш институт, нашли в нем избыток витамина D. Поэтому иногда приходилось быть не только врачом, но и следователем.
Было облысение детей в Черновцах — выброс свинца. Очень много болезней, которые не являются инфекциями и даже не связаны с ними. Например, такая международная ситуация: вдруг на Кубе ослепли 50 тысяч человек, у них одновременно начались нейропатии вплоть до периферических параличей. Никто не знает, что за причина и что надо делать. Предполагали прионную инфекцию (болезнь с очень длительным инкубационным периодом, которая поражает мозг. — «Москвич Mag»). Мне во главе группы российских специалистов на протяжении более месяца пришлось участвовать в расследовании и доказывать, что инфекция здесь ни при чем. Все заключалось в продовольственном дефиците и особенно в недостатке витаминов и микроэлементов в продуктах питания в условиях экономической блокады Кубы в начале 1990-х годов.
Зато потом я выступал в Америке в комиссии Белого дома — согласился на это, чтобы заявить: чрезвычайные ситуации — не всегда инфекции. Меня позвали туда в 2001 году, когда начались рассылки писем с сибирской язвой — я когда-то и этой инфекцией занимался. У меня был интересный опыт того, что я также видел на Кубе, о нем и подготовил для американцев слайды на рамках для аппарата «Свет», куда их нужно было вставлять — еще не было флешек. Но у меня не было с собой самого аппарата, и мне в Белом доме в Америке нашли старый «Свет», чтобы я смог все показать. После этого шеф мне все время говорил, что я вру: «Путин не был в Белом доме, а ты был». Но что я могу сделать? Я что, виноват? Я даже тогда и не думал, что когда-нибудь увижу Америку.
Вообще мне на пути всегда встречались хорошие отзывчивые люди. В 1990-е годы я уже освоил английский, в институте особо не платили денег, и меня стали приглашать международные организации, поскольку я уже стал экспертом ВОЗ по инфекционным проблемам и мог работать по детским программам. И ВОЗ платила мне долларами! Был я от этой организации как-то на свой день рождения в Молдавии — так совпало. И удивился: посол Америки в Молдавии, узнав, что у меня день рождения, пригласил к себе домой, пел «Хэппи бездэй ту ю», дал книгу о своей родине Аризоне. Я до сих пор это помню: мы, Америка с Россией, враждуем, а такое отношение!
К счастью, у инфекций есть закономерность — рано или поздно человек приобретает к ним иммунитет.
А с политикой все всегда связано… Шеф в отпуске, мне звонят из больницы Управления делами Президента, рассказывают, что у них там случай чумы. Еще был Советский Союз, и ЦК решил пригласить отдохнуть в кремлевском санатории в Ялте коммунистов-вьетнамцев. С ними приехал один старый вьетнамский партизан-коммунист, которого поселили в гостиницу «Варшавская» напротив французского посольства, чтобы предварительно провести обследования: снять кардиограмму, сделать анализ крови — заполнить санаторную карту перед поездкой. Вдруг у него повышается температура, кашель, падает давление, и его помещают не в санаторий, а в больницу при Управлении делами президента. А доктор, которая там работала, когда-то в Астрахани видела чуму — редкую у нас на территории болезнь, поэтому она запросто смогла диагностировать ее у вьетнамца. До этого я работал во Вьетнаме в эндемичных районах чумы: видел, как жили в землянках партизаны, ели крыс… У них 90% населения, как у нас болеют гриппом, ходят с чумными бубонами — у всех определялись увеличенные лимфоузлы.
Чума протекает в нескольких формах: самая частая бубонная — когда человека после пораженного инфекцией грызуна кусает блоха, то чумной процесс останавливается в лимфоузле (чумном бубоне); поскольку блоха высоко не прыгает, то это паховые, бедренные, подколенные области; и если вовремя начать лечение, то все можно предотвратить — лишь на всю жизнь будут сохраняться возможные возбудители в лимфоузлах, которые, когда организм ослаблен, смогут прорваться, и тогда наступит септическая и, вероятно, вторично легочная чума; а второй вариант — первично легочная чума, когда бактерии живут в легких человека, и остальные люди заражаются от него же, ведь, естественно, не все надевают маски и противочумные костюмы — можно просто не знать о болезни. У этого партизана, вероятно, был остаточный хронически воспаленный лимфоузел: под влиянием изменившегося климата он прорвался, наступила тяжелая легочная чума. Что делать? Вызывают меня. Я подтверждаю: был во Вьетнаме, видел, это чума. Сказал, что нужно всех обслуживающих его изолировать. Меня отговаривали, но я был категоричен: заставил, чтобы все 20 человек персонала поехали в инфекционную больницу на Соколиную гору, где я надел на себя чумной костюм и осмотрел их. А вот и политика: меня приглашают в Минздрав, где я снова подтверждаю — чума. После меня вызывает сотрудник «этих» органов и говорит: «Молодой человек (я был тогда уже не очень молодым), подумайте, что вы сказали: чума в четвертом управлении, в больнице, где лечатся сотрудники аппарата ЦК КПСС и правительства СССР. В глубоко советское время вас бы за это расстреляли. Вы точно уверены, что это чума? Если вы заболеете и умрете, как и ваша коллега-доктор, то это чума; а если нет — не чума. И говорить нечего». Это была середина 1980-х. Провели лабораторные исследования в противочумном центре: по моей оценке мазок показал, что это точно чумная палочка. Но руководитель центра, которого, вероятно, проинструктировали, написал, что это стрептококковая инфекция — видимо, на него надавили. Короче, вьетнамец умер. Его похоронили по всем правилам как умершего от чумы: закопали, засыпали, зацементировали. У тех, кто с ним взаимодействовал, ничего не было — они пили антибиотики. Вернулся Валентин Иванович, его также вызвали поговорить, и он принял решение записать два диагноза: удобный и правильный.
А как же тогда заниматься медициной, если она настолько зависит от политических решений, которые вынуждают тебя врать?
Самому врать на работе поменьше и делать свое дело как можно честнее.
Какие основные ошибки были допущены в ситуации с коронавирусом?
Речь идет не об ошибках, а полном провале, потому что человечество, все мировое сообщество, его научный потенциал, несмотря на современные достижения во многих областях, не в состоянии справиться с пандемией, которая длится уже практически два года. Все это свидетельствует прежде всего о недостаточном исследовании окружающей нас природы, ее вероятно патогенных для здоровья человека факторов, о невозможности определять угрозы на перспективу — нам даже погоду не всегда удается точно предсказать на несколько дней вперед, что уж… Конечно, с сегодняшних позиций можно говорить об отдельных ошибках в начале пандемии, которые мы при следующих, возможно, не допустим. К примеру, изначально представлялись избыточными на начальном этапе обработка улиц дезинфектантами, обязательное ношение перчаток всеми пассажирами транспорта, неправильное использование масок, но не сразу от этого отказались. Любые ошибки в такой ситуации оправданы, ведь последняя похожая пандемия наблюдалась больше ста лет назад. К счастью, у инфекций есть закономерность — рано или поздно человек приобретает к ним иммунитет, и они какое-то время его не беспокоят. Большим достижением явилась возможность управлять иммунитетом при помощи вакцин. Хочу заявить, что я сам и взрослые члены моей семьи вакцинировались, и я призываю к этому все сообщество. Однако и здесь политика мешает коллективным усилиям в борьбе с пандемией на мировом уровне: непризнание вакцин, ненужные запреты, поиск виновных, санкции и другое. Пассивную роль играет ВОЗ, практически не влияющая на усиление взаимодействия стран для решения проблемы на глобальном уровне. По моему мнению, помимо вакцинации важно разработать лекарственный препарат для массовой экстренной профилактики в очагах инфекции и противовирусной терапии в амбулаторных условиях на ранних этапах заболевания.
Не страшно ли вам без Покровского?
Нет, я же официально ни за что не отвечаю, у меня есть только желание не опозорить институт, своих учеников и память о Валентине Ивановиче. Хотя ситуация, конечно, своеобразная: у нас в РАМН только два академика по специальности «инфекционные болезни»; один, Николай Дмитриевич Ющук, президент университета — он мало занимается клиникой: возраст, болеет; а я-то хоть еще востребован больными, занимаюсь научными исследованиями, занят рецензированием публикаций, работаю в диссертационном совете. У него большая кафедра, люди. А у меня ничего нет. Спасибо, что мне дали должность советника и не выгоняют из кабинета. Я шучу: если мои советы слушают, то я советник — если нет, то антисоветчик. Но хорошую зарплату мне сохранили. Это нужно не столько мне, сколько моим внукам, женщинам семьи моего сына. У меня, что удивительно, одна жена. Обычно у академиков бывает по несколько. Даже есть такой анекдот: если умирает жена академика, то, когда выбирается следующая, надо от ста отнять возраст профессора — получатся годы его пассии. Великие люди позволяют себе такие вещи. Я отсталый академик-ретроград. 55 лет с женой отметили.
Зато у меня есть ученики: не столько в Москве, сколько по всей России — Сахалин, Смоленск, Ставрополь, даже в Ижевске у меня пять учеников. Стараюсь. Чем я не удовлетворен: у меня очень много перспективных нереализованных идей — если они воплотятся в жизнь, можно будет помочь многим больным. К примеру, у меня была простая идея: когда-то мне было трудно определять содержание кислорода в крови, не было приборов — нужно было брать много крови в возгонку, добавлять реактивы в стеклянные реторты — только так. Потом появились датские приборы, микроэлектроника: берешь кровь из пальца, вставляешь в прибор, и у тебя есть результат. Я обрадовался, когда нам купили этот аппарат, начал им пользоваться. Но там можно определять только напряжение кислорода в крови. Я подумал, что стоит проверить спинномозговую жидкость, венозную кровь, артериальную, капиллярную… Потом мне ударила в голову, как говорится, моча — я решил посмотреть кислород именно там, хотя прибор был не приспособлен.
Когда почка перестает работать, в крови накапливаются мочевина и креатинин — по ним судят об острой почечной недостаточности. Но моча может пропасть и из-за аденомы или камней, плюс креатинин и мочевина повышаются не сразу — они первоначально нейтрализуются в обменных процессах, после белковые продукты, которые должны выводиться из крови, не выводятся, и лишь тогда повышаются нужные нам показатели. А кислород, оказывается, пропадает сразу! Никто раньше такой аспект не исследовал. Я не думал этим заниматься, поскольку это не совсем имеет отношение к инфекциям, но случайно обратил внимание.
Даже к моменту выздоровления в крови очень долго зашкаливают креатинин и мочевина, поэтому врачи хотят перевести больного на искусственную почку. Но если я вижу, что кислород появился в моче, то я уверен — его можно переводить, все восстановится. Это определяется тут же. Понял я это — ну ладно. Что мне, авторское свидетельство делать? Решил, что еще успею. Я вообще сначала думал не писать кандидатскую диссертацию, а научиться играть на гитаре. Выбирал. Но пристала жена — это она во всем виновата, как всегда.
Так вот, думаю, оставлю это урологическое открытие, не буду делать ничего. Но потом появились ученики в Ижевске в Удмуртии, а там есть две отличающие местность вещи: первое — делают автомат Калашникова, второе — самое большое количество геморрагической лихорадки (ГЛПС). Геморрагичка и автоматы — характеристика этой республики. При геморрагической лихорадке с почечным синдромом развивается острая почечная недостаточность — говорю: «Ребята, проверьте мою идею, посмотрите, что там». Они посмотрели: «Да, Виктор Васильевич, все хорошо, все получается, и практические результаты хорошие». Я им предложил, раз мне некогда, оформить у себя через институт авторское свидетельство. Они оформили, поставили в него меня. Все хорошо, получается. Думаю, слава богу, что хоть какую-то мою идею реализовали, ведь могли и отказаться. Дальше мне звонят трансплантологи и говорят, какой я молодец, какую вещь придумал: «Мы пересаживаем почку, и, чтобы понять, прижилась она или нет, нам нередко приходится ее пунктировать; а так — капелька мочи, и мы знаем, что почка жива — через нее идет кислород. Представляете, что вы сделали?» Я совершенно не думал об этом — так случилось. Успокоился, что опять кому-то помог. Недавно читаю в медновостях, что в Австралии нашли новый метод определения функции почек — по кислороду в моче. Ничего не понимаю, иду к своему патентоведу. Объясняю, что это мой метод, даже авторское свидетельство есть — что это за австралийцы-самозванцы?! И мне ответили: у вас свидетельство не международное, а только наше — ижевского института. Ничего не получится, говорят, как и с названием регидрон. Да и черт с ним! Обидно, досадно, но ладно. Вся жизнь такая.
Я буду рад, если мои идеи даже без меня будут озвучивать другие — я не против. Хорошо, если людям от них будет польза.
Фото: Александр Лепешкин