, 25 мин. на чтение

Московская красавица: Ольга Ивинская

Во второй половине 1950-х лучшие люди обеих столиц передавали друг другу крылатое изречение Зинаиды Николаевны Пастернак: «Брошенной женой Пастернака я не буду. Я буду только его вдовой». Все прекрасно понимали, что речь идет о претензиях на поэта его возлюбленной Ольги Ивинской.

Сегодня она — признанная муза великого поэта, прототип Лары из «Доктора Живаго», поддержавшая Пастернака во время травли после присуждения Нобелевской премии и заплатившая за 14 лет близости двумя тюремными заключениями. Редкий пример сподвижничества и самоотречения, «больше российской словесности так никогда не везло». Все так, однако реальная биография Ольги Всеволодовны то и дело сбивается с романной колеи в сторону авантюрной мелодрамы. В ней фигурируют путаные взаимоотношения с КГБ, поддельные бумаги и набитые деньгами рюкзаки. Конечно, имя Пастернака для Ивинской своего рода индульгенция, оберегающая ее от любых невосторженных характеристик. В конце концов, это был выбор самого поэта, и оба не уставали признаваться, что абсолютно счастливы. А сомневающимся стоит напомнить известную остроту того же Пастернака, адресованную литературоведам, обвинявшим в гибели Пушкина Наталью Гончарову: тому, видимо, стоило жениться на пушкинистах.

Но и сбросить со счетов отношение окружающих к Ольге Всеволодовне не получается, а мало кого так не любили. Ей отказывали во всем, от ума до сердечности, спасибо, что не обзывали уродиной — Пастернак всегда отдавал предпочтение красавицам. Дочка Ивинской, Ирина Емельянова, писала о матери: «Красота у нее была самая что ни на есть стандартная, хрестоматийная красота». Не забывали даже, что Ольга Всеволодовна — какой ужас! — прилюдно припудривала носик (сам Пастернак журил: «Олюша, не наводись, Бог тебя не обидел»). Писательница Елена Берковская вспоминала: «В Консерватории он (Пастернак. — Прим. автора) был вместе с какой-то толстой, румяной, с волосами, крашенными перекисью, особой… » «Раскрашенная, усмешливая, приветливая, фальшивая» — это уже Лидия Чуковская.

1930-е

Женское злоязычие принято объяснять ревностью. Но вот как описывает первую встречу с Ивинской вхожий в ее дом Вячеслав Иванов, сын одного из «Серапионовых братьев» Всеволода Иванова и будущий академик: «У меня было явственное ощущение, будто я смотрю на лицо арлекина: каждая из половин ее лица, обращенная к разным собеседникам, казалось, и выглядела по-разному. Она норовила вызвать жалость к себе, глядя на Пастернака, и одновременно напускала на себя несколько искусственную приветливость, обращенную ко мне. Такой двуязычностью ее лицо отличалось часто — с самого начала нашего знакомства и до последней встречи в дни умирания Пастернака меня не оставляло это ощущение слишком заметной фальши и искусственности».

Схожее впечатление складывается от книги воспоминаний Ивинской «Годы с Борисом Пастернаком: В плену времени», которую называют одной из самых жарких и приключенческих в мемуарной литературе. Рукопись начала ходить по рукам еще в начале 1970-х, и тут вновь не обошлось без двусмысленности: Ольга Всеволодовна наговаривала свои воспоминания на магнитофон, но ее подводила память, и в книге достаточно чужих раскавыченных свидетельств, недомолвок и полуправды. Так, Ольга Всеволодовна уверяет, что познакомилась с Пастернаком в октябре 1946-го в редакции «Нового мира», где она заведовала отделом начинающих авторов. На самом деле Ивинская служила секретарем в отделе поэзии. «Она ненавидела эту работу, держалась за нее только из-за повышенной продовольственной карточки, но и этих благ не хватало, чтобы прокормить двоих детей и мать, — вспоминала Эмма Герштейн. — Она была патетически бедна, ободрана, ходила в простеньких босоножках и беленьких носочках, иногда забрызганных грязью, плохо читала стихи, писала под копирку одинаковые ответы самодеятельным поэтам и демонстративно восхищалась Пастернаком».

Вскоре после того как «африканский бог» в белом плаще улыбнулся Ивинской персонально, он начал ежедневно звонить и вызывать «страшно славную» Ольгу на свидания на Пушкинскую площадь. В одну из таких встреч сказал: «Вы не поверите, но я, такой, каким вы меня видите сейчас, — старый, некрасивый, с ужасным подбородком, — я был причиной стольких женских слез!» В ответ Ивинская написала поклоннику отчаянное письмо-исповедь: «Судите сами, что я могу ответить на Ваше “люблю”, на самое большое счастье моей жизни».

Ее родители встретились в Москве, где тамбовчанин-отец учился на естественном факультете Московского университета и куда мать сбежала из родного Новгорода-Северского от папаши-сумасброда. Оба были красивы: Всеволода Федоровича знакомые курсистки прозвали «курчавой стервой», Марию Николаевну сравнивали с кинодивой Кавальери. Жить молодые уехали в тамбовское имение. Бабка-немка Амалия Ивановна плохо говорила по-русски и почему-то обзывала сына Самоваром. Дом был богатым, но запущенным, безалаберным, однако со своим стилем: на свадьбу свекровь подарила невестке фокстерьера и попугая, которого тут же обучили встречать хозяев вопросом «Ну сколько проиграли?». По семейной легенде, Амалия Ивановна оставила за карточным столом четыре кирпичных завода, о чем никогда не жалела.

Всеволод Федорович мечтал о наследнике, и когда в июне 1912 года родилась Ольга, не смог сдержать разочарования: «Осрамилась Маруся! Рождение девочки считаю ошибкой». Мария Николаевна этого не простила и мужа оставила. А сам он, вступив в Белую армию, сгинул в «сосущем клекоте лихолетья» уже в 1918-м. От отца Ольга Всеволодовна унаследовала легкость характера, которую одни назовут облагораживающей беззаботностью, другие — бездумным легкомыслием. От матери — некоторый авантюризм и ту цепкость натуры, которую до пришествия феминизма называли женской.

В 1920-е Мария Николаевна сошлась с учителем словесности Дмитрием Ивановичем Костко, а после его смерти, уже в 1960-м, вышла замуж в третий раз, и Пастернак незадолго до смерти выпивал на семейной свадьбе. Женщина цельная и властная, она на Ольгу Всеволодовну, судя по всему, сильно давила. Поначалу не одобряла романа с Борисом Леонидовичем, в середине 1950-х звонила его законной жене с проклятиями. Живости Мария Николаевна не утратила и в дряхлости. Когда в доме остались одни женщины, раздражалась: «Вы бы хоть для вида на спинку стула пиджак мужской повесили… » Внук Митя шутил: «Бабушка, к сожалению, не может ходить. Иначе спустилась бы во двор и сразу нашла себе какого-нибудь генерала».

Личная жизнь Ивинской складывалась более путано. Известно, что в начале 1930-х у нее был роман с Вадимом Кожевниковым. И то, что в апреле 1954 года стихи из романа «Доктор Живаго» были опубликованы именно в возглавляемом им журнале «Знамя» — эхо былой любви. Ее дочь Ирина Емельянова в конце 1950-х фраппировала однокашников по Литинституту сообщениями о том, что «у матери до классика было 311 мужчин». Человек, давший Емельяновой свою фамилию, лишь считается ее отцом, а на самом деле Ольга Всеволодовна будто бы родила от случайного попутчика в поезде, даже не спросив его имени. Бог весть, чем объяснить эти рассказы — то ли девичьей бравадой, то ли стремлением доказать материнскую неотразимость.

1930-е

Иван Емельянов был директором школы рабочей молодежи. Выпускница Редакционно-издательского института Ивинская стажировалась в журнале «За овладение техникой», где публиковала заметки «Рождение косолапого мишки» или «За вкусный обед». Он потерял голову, пару лет ухаживал, она устала видеть страдающий взгляд и сказала «да». Сибиряк Емельянов оказался стихийным домостроевцем, не хотел, чтобы жена работала, выкидывал ее косметику. В ответ Ольга крутила романы. Как она в ту пору выглядела, можно судить по фотографии «У зеркала», датированной именно 1939-м, когда Ивинская решила уйти от мужа. Он попытался было побороться за рожденную в 1938-м дочь, а спустя несколько месяцев застрелился. На похоронах его товарищи проклинали вдову: «Ваня, Ваня, из-за бабы, из-за… » Но ее уже ждал у подъезда главный редактор журнала «Самолет» Александр Виноградов.

На смену аскетизму пришла жизнь с личным автомобилем, походами на танцы в «Ударник» и поездками на дачу с патефоном и шампанским. Все было ладно, но у зятя не сложились отношения с тещей. В 1940-м Марию Николаевну арестовали — как будто за анекдот. Уже этот первый арест, имевший отношение к семье, подернут пеленой недомолвок. Ольга, пытаясь спасти мать, закрутила с адвокатом, и тот намекнул, что Марию Николаевну оклеветал Виноградов. В какой-то момент зять одумался и даже взялся защищать тещу в суде на общественных началах. Но ее все равно посадили, и в 1944-м, когда срок кончился, Ивинская сама привезла мать из лагеря. За два года до этого она родила сына Дмитрия и похоронила мужа: Виноградов умер от тифа.

Пережитые страсти, вечное неустройство и вытягивание себя из очередной ямы буквально за волосы — в войну Ольга Всеволодовна кормила вшей для противотифозной сыворотки — заняли целую тетрадку. И уже в апреле 1947-го Герштейн встретила на улице престранную парочку: «Я издалека заметила: выделяясь из толпы, навстречу идет молодой человек в самом весеннем настроении. Не успела я насмешливо подумать — “страстный брюнет”, как увидела рядом с ним стройную блондинку с распущенными волосами и совершенно затуманенным взором. Лицо молодого человека медленно надвигалось на меня выпученными от восторга глазами, а ноги его как-то странно шаркали по тротуару, как будто каждым шагом он пробовал через асфальт землю. Мимолетное “здравствуйте”, какой-то неловкий слабый жест, и виденье исчезло. Уже через несколько часов (Москва — маленькая деревня!) мне было доложено, что решающее объяснение “брюнета” с “блондинкой” произошло и что ей посвящено “все последнее великое”, то есть роман и стихи».

Поначалу окружение отнеслось к увлечению Бориса Леонидовича снисходительно: так, «какая-то машинистка». Свою роль сыграло и то, что его законную жену Зинаиду Николаевну откровенно не жаловали. Так, Анна Ахматова, и без того убежденная, что «Борис никогда в женщинах ничего не понимал», называла ее воплощенным антиискусством. В свое время Борис Леонидович увел ее у лучшего друга, пианиста Генриха Нейгауза. Он и сам был женат — на Евгении Лурье. Разрушение прежних семей проходило мучительно, Пастернак даже пытался травиться, выпил пузырек йода. Он воспитывал двух детей от Нейгауза, общему сыну на момент встречи с Ивинской не было десяти лет. Зинаида Николаевна убедилась в измене мужа зимой 1948-го, когда, прибирая на его столе, нашла записку от Ольги. Началось противостояние двух женщин, не завершившееся даже со смертью Пастернака. В нем никто не выиграл, но и позиций своих не сдал.

В старости Зинаида Николаевна призналась, что сама упустила мужа: после смерти старшего сына от Нейгауза, Адика, умершего в 1945-м от костного туберкулеза, она «не всегда могла выполнять обязанности жены»: близкие отношения казались ей кощунственными. Ольга Всеволодовна ответила в заочной полемике: «Я этого никогда не могла понять. Как можно лишить поэта женского тепла? Кому тогда он будет писать стихи? Ведь для Бориса Леонидовича всегда главными в жизни были Бог, женщина… »

Они были совсем разными, и тут не избежать сравнений. Высокая, яркая брюнетка, в молодости Зинаида Николаевна была очень хороша, однако в конце 1940-х ее описывают как «грузную женщину с тяжелым, огрубевшим лицом» и даже обзывают «чистым носорогом». Она укладывала волосы фестончиками, носила неизменные черные платья с белым воротничком. «Роль красавицы была чужда Зинаиде Николаевне, — замечала редактор Маэль Фейнберг. — Она видела свое назначение в том, чтобы сначала Нейгаузу, а потом Пастернаку создать такой дом, в котором они могли бы работать, и оберегать эту работу. (… ) Пастернак необычайно ценил это ее умение наладить и поддерживать обыкновенную повседневную жизнь». Она была практична, не гнушалась физического труда, взвалила на свои плечи весь быт, в свободные минуты играла в карты или маджонг с подругами.

«Упрямица, сумасбродка», раскованная «женщина в шлеме» Ольга Всеволодовна — это халат с шелковою кистью, жаркие поцелуи у трещащей печки, все те великие любовные стихи, о которых Ахматова говорила: «Терпеть не могу. В 60 лет не следует об этом писать». Кто-то заметил, что до встречи с Ивинской Пастернак просто не общался близко с женщинами такого типа. Однажды он взял ее на пасхальную обедню, и спутница все время отвлекала его разговорами, не давая сосредоточиться. В консерватории ей было так откровенно скучно, что он прислал записочку: «Не кажется ли Вам, что наше сидение здесь — нелепость?» Это Зинаида Николаевна играла на рояле, посиделки в доме Ольги Всеволодовны проходили под иную музыку: «Когда очередь дошла до хлопушек, — вспоминала Емельянова, — все были уже порядочно пьяны (…). Пели. Мать затянула, конечно, “Стеньку Разина”». Зато если Зинаида Николаевна не интересовалась творчеством Пастернака и признавалась, что не понимает его стихов, то Ивинская искренне любила поэзию, быстро овладела ремеслом перевода по подстрочнику, пылко отстаивала литературные интересы Бориса Леонидовича.

1950-е

Она была взбалмошна, эгоистична, преданна, иногда до навязчивости. Рыдала, закатывала истерики, то ли травилась, то ли, пойдя на эмоциональный шантаж, рисовала на себе трупные пятна, приползала от Пастернака после очередной ссоры чуть живая. Он и не думал скрывать, что влюблен, рассказывал об этом налево и направо. Но что-то менять в своей сложившейся жизни не собирался. Ивинская то вешала его портрет на стену, то срывала, за что дочка ее корила: «Бессамолюбная ты, мамча!» Но когда Ольга Всеволодовна заводила с любовником «более или менее серьезный разговор», в ответ слышала: «Нет, нет, Олюша! Это уже не мы с тобой! Это уже из плохого романа! Это уже не ты!» Она упрямо твердила: «Нет, это я, именно я! Я живая женщина, а не выдумка твоя!» Но Пастернак тоже оставался живым, тем более женатым. Называл Ивинскую своим «жизненным дыханием», а характер законной жены — «бурей в парикмахерской». Но хотя его брак явно уже был несчастливым, он стал необходимым.

Сегодня есть те, кто уверен: Ольга Всеволодовна Пастернака просто «недожала». Другие подозревают, что напористость, которую она проявляла, вела к скорому расставанию. Однако в октябре 1949-го Ивинскую арестовали. Борис Леонидович тут же взял опекунство над всей ее семьей: матерью, отчимом-астматиком, парализованной теткой и двумя детьми. Надо отдать должное Ольге Всеволодовне — она всегда вспоминала об этом с благодарностью. По ее словам, в тюрьме она узнала, что беременна, и Пастернак собирался забрать ребенка, но случился выкидыш (второй произойдет в середине 1950-х). Они переписывались, причем Борис Леонидович из какой-то ребяческой конспирации подписывал письма «Твоя мама». Он присылал ей в лагерь свои стихи. Но когда в мае 1953-го Ивинская вышла по «ворошиловской» амнистии, Пастернак, судя по всему, решил все оборвать. Вызвал на Чистые пруды десятиклассницу Ирину, чтобы объяснила матери: он никогда их не оставит, но прежние отношения невозможны. Емельянова оправдывает это пастернаковской чувствительностью. Он, дескать, боялся, что возлюбленная в лагере огрубела и подурнела.

С легкой — вот уж действительно — руки Ольги Всеволодовны принято считать, что она пострадала из-за близости к Пастернаку. Судили ее по политической статье за «близость к лицам, подозреваемым в шпионаже», но интересовались будто бы исключительно Борисом Леонидовичем:

— Чем вызвана ваша связь с Пастернаком?

— Любовью.

— Нет, вас объединили изменнические намерения.

— У нас никогда не было таких намерений. Я любила и люблю его как мужчину.

Однако известно, что рукописи и книги Пастернака, изъятые у Ивинской при обыске, уже весной 1950-го были ему возвращены. А материалы дела до сих пор полностью не опубликованы. Между тем вся Москва обсуждала совсем иную версию ареста, рушившую и без того шаткую репутацию Ольги Всеволодовны. Вроде как ее «взяли» по делу заместителя главного редактора «Огонька» по фамилии Осипов, с которым Ивинская была близка. Этот Осипов оформлял авторство статей и внутренних рецензий на подставных лиц, а она подыскивала людей, готовых подписаться на эту аферу. Если верить астроному Лидии Радловой, по тому же делу посадили и некоего популярного советского пушкиниста.

Кроме того, сама Ольга Всеволодовна упоминает, что ее оклеветал учитель английского языка Сергей Никифоров. По другим источникам, его жена, служившая косметичкой «при Моссовете», обещала Ольге Всеволодовне вставить ее в особую очередь на новую квартиру за взятку. Косметичку арестовали, Никифоров оказался ни много ни мало каким-то купцом, одно время жившим в Австралии, — вот и «близость к лицам, подозреваемым в шпионаже».

Конечно, Пастернак не мог не слышать этих разговоров. Из первого заключения за Ивинской потянулся и неприятный шлейф обвинений, будто она присваивала вещи лагерников и предназначенные им деньги. Об этом писали, в частности, Надежда Улановская и Лидия Чуковская. Хотя вряд ли Ольга Всеволодовна действовала злонамеренно, скорее, дело в ее безалаберности. Вообще «политические» ее в Потьме не жаловали, главным образом за «невыдержанность» — застенки не то место, где может цениться легкость. Но были и другие отзывы — что она очень интересный человек, обаятельная и интеллигентная. Некоторых, правда, настораживало, что к ней явно благоволило начальство, сделавшее ее старостой барака. Спустя годы поэтесса Анна Баркова, которая сидела с Ивинской во втором ее лагере, уже во времена Хрущева, и вовсе обвиняла ее в доносительстве. «И все-таки в ней что-то было, — резюмирует переводчица, а в прошлом разведчица Надежда Улановская. — Всякое было, от самого низкого до самого высокого».

Пастернак увидел только высокое: он был убежден, что Ольга Всеволодовна пострадала из-за него, писал, что «ее геройству и выдержке я обязан своей жизнью и тем, что меня в те годы не трогали». Разрыва не произошло, более того, можно сказать, что с того времени Борис Леонидович зажил на две семьи. После тяжелого инфаркта он почти безвылазно поселился на даче в писательском поселке Переделкино, Ольга Всеволодовна обосновалась неподалеку — вначале снимала комнатку на другой стороне Самаринского пруда, в деревне Измалково, затем перебралась в ближайшие Переделки, в «дом у шалмана», местной рюмочной. Пастернак ночевал, работал, принимал гостей на Большой даче, как стали называть литфондовский дом, но почти ежедневно приходил к Ивинской. Одно время у него даже была мечта поселить вместе и «Зинушу», и «Олюшу», и первую жену, но это, конечно, оказалось утопией. Зато всех троих Борис Леонидович обеспечивал. В августе 1956-го, навещая Ахматову, гостившую в Москве у Ардовых, он так сообщил о своей срочной работе над новыми стихами: «Я сказал в Гослите (впоследствии — издательство “Художественная литература”. — Прим. автора), что мне нужны параллельные деньги». Все понимали, что для Ольги Всеволодовны. Тогда ему предложили дописать стихов в готовящееся, но так и не появившееся издание. Ахматова страшно разозлилась: «Какое это счастье для русской культуры, Борис Леонидович, что вам понадобились параллельные деньги!»

Установилось шаткое, но равновесие, и Пастернак писал приятелям, приглашая в гости: «Ты познакомишься с моей женой З., увидишь дом и жизнь в доме. (… ) А потом я тебя поведу к О.». Когда в Москве гастролировал Гамбургский театр Грюндгенса, на «Фауста» Борис Леонидович ходил с Зинаидой Николаевной, а на «Разбитый кувшин» — с Ольгой Всеволодовной и Ириной. Окружающие смотрели на это по-разному. И тут, конечно, нельзя не упомянуть Варлама Шаламова, по всей видимости, влюбленного в Ивинскую еще с начала 1930-х, когда они пересеклись в журнале «За овладение техникой». Она стала одной из первых, с кем Шаламов связался, освободившись в марте 1956-го. Он часто бывал в квартире Ольги Всеволодовны в Потаповском переулке, где семья жила с 1929 года. А летом каждую субботу наезжал в Измалково. Обязательно заходил и к Пастернаку. Неподалеку снял домик художник и тоже сиделец Кирилл Зданевич, и Емельянова вспоминала, что только эти трое — Ивинская, Шаламов и Зданевич — могли в любую погоду раздуть костер: сказывался лагерный опыт.

«Мои планы, т. е. мои желания — видеть тебя, всегда», — писал Шаламов Ивинской. Однако уже в июле телеграфировал, что «счел за благо» в Измалково больше не ездить, а с Борисом Леонидовичем раззнакомился. Он прощал Ольге Всеволодовне использование имени Пастернака — для вхождения в общество, для закрепления своего полуофициального статуса, но поведение Бориса Леонидовича, имевшего и дачу с налаженным бытом, и любовницу, считал постыдным. «Для госпожи Ивинской Пастернак был предметом самой циничной торговли, продажи, что, разумеется, Пастернаку было известно, — писал Шаламов в письме Надежде Мандельштам. — Но то, что было естественно для Ивинской, было оскорбительно для Пастернака, если он хотел считаться поэтом, желая все сохранить: и вкусные обеды Зинаиды Николаевны, и расположение Ивинской… »

Борис Пастернак, Ольга Ивинская и ее дочь Ирина Емельянова, 1957

Конечно, между этими женщинами тоже все складывалось не безоблачно. Зинаида Николаевна и скандалы устраивала, и выскакивала из комнаты, когда Пастернак при гостях читал свою «Вакханалию» («Ну Зи-на! — гудел ей вслед Борис Леонидович. — Это же не имеет отношения…  это же стихи!»). Главным оберегом Ольги Всеволодовны стала ее роль прототипа Лары из «Доктора Живаго». Во время второй своей отсидки она кричала начальнику конвоя: «Сволочи! Подлецы! А вы слышали когда-нибудь про Пастернака? “Доктор Живаго” читали? Знаете, кто такая Лара?» Сам Пастернак тоже не раз называл ее Ларой из своего романа. Но первые страницы «Доктора Живаго» были написаны до встречи с Ивинской, в ранних редакциях Лара — брюнетка, у нее итальянская фамилия Гишар, что отсылает к Зинаиде Николаевне, которая была убеждена: «От этой дамы он взял только наружность, а судьба и характер списаны с меня буквально до мельчайших подробностей». Пастернак и с этим охотно соглашался: «Ну если это тебе льстит, Зинуша, то — ради Бога: Лара — это ты».

Зинаида Николаевна напишет, что муж был к ней внимателен, и эта жизнь ее вполне устраивала. Ольга Всеволодовна продолжала сопротивляться. Скульптор и писательница Зоя Масленникова вспоминала: «Ивинская вела отчаянную борьбу за то, чтобы Борис Леонидович оставил семью и соединился с ней. (… ) Я уговаривала ее смириться с ее положением и не терзать его. “Да с какой стати?” — отвечала она».

В своей книге Ольга Всеволодовна напишет: «Я мечтала о признании и хотела, чтобы мне завидовали» (Емельянова при переиздании поправит — «… чтобы меня жалели»). Завидовали ей наверняка. С признанием дела обстояли куда хуже. Даже когда-то доброжелательно относившиеся к Ивинской люди со временем сменили свое отношение на противоположное. Безжалостная молва считала ее «авантюристкой, соблазнившей престарелого поэта». В бытность совместной работы в «Новом мире» Лидия Чуковская надписывала ей подаренную книжку: «Оленьке, самой счастливой женщине на свете». С годами Чуковская превратилась в главную обличительницу: «Ивинская, как я убедилась, не лишена доброты, но распущенность, совершенная безответственность, непривычка ни к какому труду и алчность, рождавшая ложь, — постепенно отвратили меня от нее».

Ольга Всеволодовна отчаянно искала признания, пытаясь дотянуться до чего возможно «с высоты своей обочины», по выражению близкой к ней Ариадны Эфрон. Сама себя подбадривала, называя Пастернака в третьем лице — «классиком» или «классюшей». Дочь и сына она уже в лагере представляла как детей поэта, и в московскую квартиру Пастернаков звонили незнакомцы, просившие «дочку Бориса Леонидовича Ирину». Когда Пастернак попал в больницу, Ивинская, приходя его навестить, называлась женой. Старалась рассорить с прежними друзьями, что иногда получалось. Пастернак не любил ездить в Москву, и Ольга Всеволодовна держала в руках все его литературные дела, стала его агентом и полноценным секретарем. Он не читал газет, все новости доставляла только она. Неудивительно, что Зинаида Николаевна произнесла еще одну фразу, ставшую крылатой: «Бориса Леонидовича больше нет. Существует одна только Ольга Всеволодовна».

Ивинская стала совершенно незаменима в «битве за роман» «Доктор Живаго», вышедший в 1957-м в Италии. В следующем году Пастернаку присудили Нобелевскую премию, а в СССР началась травля поэта. Это с тех самых пор фраза «Я Пастернака не читал, но осуждаю» превратилась чуть ли не в поговорку, хотя в действительности ее, похоже, произнесено не было. Пастернака исключили из Союза писателей, требовали его высылки и лишения гражданства. Ольга Всеволодовна встречалась с официальными лицами и иностранцами, сочиняла письма, которые он подписывал, через нее власти передавали Пастернаку свои требования. Впоследствии все это аукнется Ивинской вторым арестом и подозрениями в сотрудничестве с органами, в том, что она не только влияла на возлюбленного, но и за ним следила.

Ольга Всеволодовна напишет: «Верстка, правка, переписка и, наконец, вся эпопея с “Доктором Живаго” — всем этим вершила я». Можно простить ей естественное желание подчеркнуть свою значимость, но на это соглашались не все. «… П. всегда сам по себе и от всех отдельно, — замечал в конце 1970-х поэт Давид Самойлов. — Он только хочет быть “в расчете” со всеми — с Ивинской, с З. Н. Он всегда готов отчалить, предварительно расплатившись. Он всегда лукав и себе на уме. Это не хитрость, а высший эгоцентризм поэта. С Ивинской он расплачивается любовью, раскаянием и деньгами. Он с удовольствием отдает ей свою бухгалтерию и сочинение недостойного письма. Решение об издании “Живаго” он принимает сам!»

В январе 1959-го Пастернак решился было разорвать с прежней семьей, но в последний момент пошел на попятную. Ивинская сильно разозлилась: «Интуитивно я догадывалась, что больше, чем кто бы то ни было нуждаюсь в защите именем Пастернака, и заслужила его». Она была уверена, что если в 1949-м имя Пастернака не помогло, то второй арест, в 1961-м, оно бы предотвратило.

Ольга Ивинская. Фото из следственного дела. Лубянка, 1960

Когда Борис Леонидович заболел, Ольга Всеволодовна написала ему больше двадцати писем. Они держали связь, но на Большую дачу ее не пускали. Ивинская уверена, что по приказу органов. Домашние Пастернака, напротив, утверждают, что такова была воля самого поэта. Ольга Всеволодовна не находила себе места, часами простаивала у забора, ловила на выходе дежуривших там медсестер. Одна из них сообщила, что Пастернак умер, и она смогла попрощаться — никто не стал препятствовать. В день похорон Ивинская в новом, сшитом у знаменитого портного платье пришла на Большую дачу в окружении «группы поддержки»: были Ира и ее друзья, сын Дмитрий, пара иностранцев. Вышедший навстречу посланец «семьи» Евгений Борисович передал предсмертную волю отца не устраивать «спектакля». Волновались зря. Единственным, кто подошел к Ольге Всеволодовне и поцеловал руку — как вдове! — стал Константин Паустовский.

После одних из самых памятных для русской литературы похорон в «доме у шалмана» устроили свои поминки. Среди ночи Ивинская, до того державшая себя в руках, закричала: «Ирка, что же теперь будет?!» Через два с половиной месяца, 16 августа, Ивинскую, а спустя три недели Емельянову арестовали. «Никто ничего толком не знал, но напористо поползли слухи, будто за какую-то темную валютную операцию, — вспоминала однокурсница Емельяновой по Литинституту переводчица Нина Воронель. — Я так и не узнала, в чем там было дело, но образ тайно привезенного из-за границы чемодана, полного валюты то ли в долларах, то ли во франках, постоянно наводит меня на мысль о провокации. Как бы то ни было, суд над Ирочкой и ее матерью свершился быстро и при закрытых дверях».

На самом деле в тех самых чемоданах были рубли, но осудили обеих действительно за контрабанду: Ивинскую на восемь лет, ее дочь на три года. Все вокруг понимали, что на самом деле Ивинскую судили за Пастернака. История Ольги Всеволодовны «вплелась в тот его комплекс постоянной вины перед обиженной женщиной и необходимости ее обеспечивать деньгами, который сопутствовал ему и мучил его всю жизнь, — писал Вячеслав Всеволодович Иванов. — А она искусно играла роль мученицы, страдающей из-за Пастернака…  Эту ее роль в свою очередь использовали дававшие основание для ее игры власти, орудием которых она становилась». Будучи доверенным лицом Пастернака, она стала и доверенным лицом власти. А после его смерти Ивинскую просто решили устранить за ненадобностью, попытавшись при этом осрамить, обвинив в финансовых махинациях.

На Западе на аресты отреагировали так негодующе, что курировавший в те годы Иностранную комиссию Союза писателей Алексей Сурков был вынужден объясняться. Это тот самый Сурков, который еще в 1947-м опубликовал статью о «реакционном отсталом мировоззрении» и «скудных духовных ресурсах» поэзии Пастернака, а во время нобелевской травли возглавлял Союз писателей. Заручившись рекомендациями партийных товарищей, Сурков — «гиена в сиропе», как назвал его итальянский издатель «Доктора Живаго» Джанджакомо Фельтринелли — отправил генсеку Международного ПЕН-клуба девять страниц убористой объяснительной. Это поразительный по степени откровенной низости документ собрал, похоже, все возможные сплетни об Ольге Всеволодовне. В нем нашлось место и «частым параллельным интимным связям с разными мужчинами», и тому, что «переводы за нее делали по дешевке нанятые студенты». По существу дела Ольгу Всеволодовну обвинили в том, что она неоднократно получала контрабандой гонорары из-за границы. В том числе полмиллиона рублей уже после смерти Пастернака.

Что и как там было на самом деле, до сих пор непрозрачно. Демонстративно советская Зинаида Николаевна уверяла, что ее муж никаких денег из-за рубежа не получал, а Ивинская действовала за его спиной. Он действительно долго отказывался от выплат из-за рубежа, но, практически лишившись гонораров в Союзе и увязнув в долгах (он слишком многих «воткнул в сердце», по выражению Марины Баранович, помогал, например, и дочери Цветаевой Ариадне, и вдове Тициана Табидзе Нине), в декабре 1957-го согласился. В 1959-м генпрокурор запретил Пастернаку общаться с иностранцами, пригрозив статьей «За измену Родине», и любые переговоры шли через Ольгу Всеволодовну. Ее называют «мотором» всей денежной истории. Конечно, Ивинская увидела в этом компенсацию за годы унижения. И кто бы ее осудил?

Ирина Емельянова признавала: «Мать вошла во вкус и начала засыпать Серджио просьбами — туфли, кремы для лица… » (Серджио Д’Анджело — литературный агент издателя Фельтринелли. — Прим. автора.) Когда на Большой даче подвернулась оказия купить за 45 тыс. рублей «Волгу», за деньгами посылали к Ивинской. Сын Ольги Всеволодовны Дмитрий, которого знакомые звали Митичкой, даже стал известным московским фарцовщиком. Художник Лев Нусберг свидетельствует: «Я был у них раз восемь. Их квартира на шестом этаже походила на склад потребительских товаров. В одном углу стоял ряд тульских, гербовых самоваров, в другом — ящики американских напитков, виски и джина, горы фирменных шмоток. В третьем — кучи книг и журналов, в четвертом — штабеля икон вперемешку с расписными прялками».

А вот как описывает первую встречу с самой Ольгой Всеволодовной зимой 1959-го Зоя Масленникова: «Она (… ) скинула черную каракулевую жакетку, пуховый платок, и вот передо мной оказалась полная женщина порядком за сорок, с пучком светлых волос, завязанных черной лентой в конский хвост. Ее миловидное лицо не портили ни укороченный нос, ни крупный треугольный подбородок. У нее была прелестная нежная, очень белая кожа. Светло-голубым глазам слегка навыкате соответствовал цвета перванш шерстяной свитерок на манер футболки. Такие свитерки были в ту пору очень в моде, за ними стояли километровые очереди в ГУМе, но у спекулянток их можно было тут же перекупить втридорога. Туалет ее завершали черная юбка и черные замшевые ботинки на каблучках, самые дорогие и недоступные в ту пору. Она вела себя обаятельно и бесцеремонно. Любовно держала меня за руки, сидела напротив, упираясь коленями в мои, и густой волной от нее исходил шарм беззастенчивости, ума, лукавства и доверчивости, била струей женственность, пряная, как мускус». На Масленникову это знакомство произвело такое впечатление, что она его даже зарифмовала:

Она сказала просто и легко:
«Я наврала ему, что с вами говорила».
О, Господи, ты видишь далеко,
даруй его обманывать ей силы.
Не прекращай живительный гипноз,
пусть сохраняет силу наваждений
чад женственности, и духов, и поз,
повадки ангела, цинизм ее суждений,
не позволяй остынуть и пропасть
огню его любви осенней,
храни последнюю слепую страсть
от разрушительных прозрений.

Помимо прочего при аресте у Ольги Всеволодовны были изъяты чистые листы бумаги за подписью Бориса Леонидовича, которые якобы использовались для изготовления поддельных доверенностей. Доверенности почти наверняка были настоящими. А вот с завещанием на имя Ивинской, о котором она всю жизнь твердила, все не так однозначно.

Перед смертью Пастернак просил сыновей Евгения и Леонида «оставаться совершенно безучастными к другой, незаконной части его существования, — к его заграничным делам». Другими словами, передавал их в наследство Ольге Всеволодовне. Но официального завещания он не оставил. Ивинская утверждала обратное, вот только этот документ, по ее словам, в июне 1960 года был выкран КГБ у иностранцев-посредников. Со своей стороны, недоброжелатели Ольги Всеволодовны уверены, что такая бумага если и существовала, то была написана уже после смерти поэта на тех самых листах с его подписью.

Так или иначе, на следствии Ольга Всеволодовна дала признательные показания. По ее словам, только с этим условием ей обещали сохранить конфискованный у нее пастернаковский архив. Из лагеря она писала покаянное письмо Хрущеву. Емельянова называла это послание типичной «помиловкой», которую отправляют многие заключенные. Но нельзя не упомянуть, что, перечисляя свои усилия в ограждении Пастернака от общения с иностранцами, Ивинская указывала: «… я задерживала те письма Пастернака заграницу (а они шли через меня), которые вне его воли могли разжигать там нездоровые страсти». При обыске в бумагах Ольги Всеволодовны действительно обнаружили письма Бориса Леонидовича, некоторые даже с наклеенными марками. Когда они не доходили до адресата, Ивинская объясняла это Пастернаку происками властей. Почему она задерживала письма на самом деле — по указанию свыше или исходя из каких-то своих целей? Нет ответа.

Емельянова вышла в 1962-м. Ивинская освободилась осенью 1964-го, условно-досрочно. Она оказалась в отчаянном положении: при аресте было конфисковано «все до нитки», из московской квартиры ее выписали, переводов не заказывали. Ирина, вышедшая замуж за поэта Вадима Козового, с которым познакомилась в лагере, ждала ребенка. В марте 1965-го Ольга Всеволодовна обратилась за помощью в Союз писателей, предварительно объяснившись: «Да, я совершила ряд ошибок, но они не носили уголовный характер, были результатом неправильного моего поведения, моей растерянности и подавленности, вызванных смертью самого близкого мне человека, с которым я делила жизнь и творческую работу в течение четырнадцати лет». Ее обеспечили переводами.

В конце 1960-х было заключено 20-летнее соглашение, по которому зарубежные гонорары Пастернака распределялись между сыновьями Евгением Борисовичем и Леонидом Борисовичем, сыном Зинаиды Николаевны Станиславом Нейгаузом (сама она умерла в 1966-м) и Ольгой Всеволодовной. Ивинская купила на эти деньги однушку на Вятской улице, где и провела свои последние годы. Знавший ее тогда Борис Мессерер вспоминал, что «несмотря на все тяготы жизни, она излучала какой-то особенный внутренний свет». Сохранила Ивинская и легкий характер, ее размашистое жизнелюбие по-прежнему притягивало. Телефон не умолкал, двери не закрывались. Если гости засиживались, их укладывали на раскладушку под роялем, который занимал большую часть 18-метровой комнаты.

Ближний круг «гражданской вдовы», так и не ставшей «своей» в литературной среде, составляло окружение жившего с ней Митички, ставшего переводчиком с восточных языков: актеры Владислав Дворжецкий и Валентин Смирнитский, художник-реставратор Сергей Богословский, фотохудожник Валерий Нисанов, синхронист Алексей Стычкин, отец актера, Кирилл «Серый» Богословский, сын композитора. Ольга Всеволодовна с удовольствием выслушивала подробности их романов. Характерная картина тех лет: гости за столом, на котором хорошая водка и простая закуска. Хозяйка дома восседает в любимом кресле в красивом золотистом халате, слева у ноги посапывает пекинес Арончик. В руках — неизменный малахитовый мундштук. Курила она исключительно «Салем», делая всего по три-четыре затяжки и «уговаривая» чуть ли не полблока в день. В средствах Ивинская не нуждалась и отоваривалась в «Березке».

Когда Ольга Всеволодовна скучала по Переделкино, где, как ни крути, прошли ее лучшие годы, она ехала в гости к Татьяне Валерьевне Стрешневой, вдове Ярослава Смелякова, которую называли Ханум — она была переводчицей с восточных языков. У Ивинской была и своя дача в поселке Луговая, на которой гостили актеры Таганки и Эдуард Лимонов. В начале 1970-х бонвиван Митичка сошелся со Стеллой Чернусь — легендарной барменшей нижнего буфета Дома кино, которую в свое время перетащил из Таллина Высоцкий. Ее сын, будущий музыкант Дмитрий Чернусь, вспоминал, как на даче появлялся «какой-то одутловатый дядька с гитарой и фатоватыми усиками. Приезжали его послушать человек 30–40, кто на машинах, кто на электричках. Смотрели на него, как на божество. Дядька барственно выпивал рюмочку водочки, которую ему подносила восторженная Ольга Всеволодовна. Потом он пел, а Ольга Всеволодовна записывала его на наш четырехдорожечный Grundig». Речь об Александре Галиче, посвятившем Ивинской стихотворение «Смерть юнкеров, или Памяти Живаго». По Москве ходили пересуды, что Ольга Всеволодовна, увидев в Галиче чуть ли не наследника Пастернака, совершенно «прибрала его к рукам». Драматург Леонид Зорин вспоминал, как приходил к Галичам весной 1972-го: «… я застал лазарет. Сам он лежал, едва шевеля неповоротливым языком, жена боролась с температурой. (… ) Полная немолодая женщина терла меж тем паркет влажной тряпкой, почти не участвуя в разговоре…  Когда наконец она разогнулась, я в ней узнал не без удивления Ольгу Всеволодовну Ивинскую… » Здесь, конечно, не обойтись без параллели: когда-то Лидия Чуковская издевалась над влюбленностью Пастернака в домовитую Зинаиду Нейгауз: «Так как восхищаться решительно нечем было, то он восхищался тем, что она сама моет полы».

Луговая. Дача Ольги Ивинской. Конец 1980-х

Галичи эмигрировали в 1974-м, а в 1985-м тоже в Париже поселилась Ирина Емельянова с мужем. Ольга Всеволодовна трижды у них гостила. В феврале 1986-го ее познакомили с французским славистом Рене Герра: «Она была настолько обаятельна, что меня даже не интересовал ее возраст. Изначально у меня было желание (как у любого нормального мужчины) предложить ей ухаживания, и, когда я узнал ее имя, стало понятно, почему Пастернак выбрал для своего романа именно ее как прототип Лары». Ивинская попросила Герра отвезти ее на русское кладбище Сент-Женевьев-де-Буа, где подошла лишь к одной могиле — Галича.

2 ноября 1988 года по решению Верховного суда РФ Ольга Ивинская и Ирина Емельянова были полностью реабилитированы «за отсутствием состава преступления». Им вернули стоимость изъятых при аресте телевизора «Луч», какой-то шубы. Но Ольга Всеволодовна настаивала на возвращении изъятого у нее при аресте архива Пастернака. Начался судебный процесс, который завершился лишь после ее смерти. Когда в дело вступили наследники Пастернака, все документы остались в архиве.

Умерла Ольга Всеволодовна в 1995-м. Лучше всех ее характер объяснила Ариадна Эфрон. Она писала Ирине в лагерь об Ольге Всеволодовне:  «Мамина беда — одна из ее бед! — что она по существу своему хаотична, господь так и не отделил в ней “свет от тьмы” в первый день творения! И потому она органически не разбирается в плохом и хорошем, в людях и в явлениях, путает хлеб насущный с птифуром, блага материальные с духовными, и ужасно страдает в этой неразберихе — и другие страдают, за нее и из-за нее… »

Эфрон была близка с Ивинскими. А вот уже не раз упомянутая Ахматова, напротив, Ольгу Всеволодовну откровенно не жаловала, даже отказалась принять, когда та приезжала в Ленинград. Она была убеждена, что если Ивинская и войдет в историю, то только «как Авдотья Панаева, обокравшая первую жену Огарева». Что тут скажешь? Ахматова ошиблась, и не только в отношении Панаевой. Те, кто приезжает в Переделкино на могилу Пастернака, оставляют цветочки и у надгробья Ивинской — она похоронена неподалеку.