На протяжении нескольких лет в московском общественном транспорте можно было встретить людей с самодельными плакатами, затрагивавшими самые табуированные темы — сексуальное насилие, ЛГБТ, политические репрессии или, к примеру, месячные.
Девочки и мальчики с этими плакатами сами не начинали никаких разговоров, просто молча держали в руках послания, вступавшие в очевидный конфликт с доминирующими в публичном пространстве ценностями. Это называлось #Тихийпикет. О нем написано уже несколько сотен статей, ключевые мировые телеканалы сделали репортажи, а сам #Тихийпикет стал паролем для российской версии главного идеологического явления десятилетия — «прогрессивной повестки», замешанной на феминизме, осознанном потреблении, экологическом и политическом активизме. А придумала эту акцию 23-летняя студентка Литературного института Дарья Серенко. Сегодня она одна из самых известных в стране публичных интеллектуалов, формулирующих прогрессивную повестку. В богемных салонах ее имя произносят так часто, что оно звучит поверх остальных слов как старинная многосоставная фамилия: Серенко-Серенко-Серенко-Серенко.
Выпускница Лита, Дарья Серенко написала уже несколько книг. В конце января в «Бумажной фабрике» прошла презентация последней из них — «Девочки и институции». Это поэма в прозе, в которой автор обобщила свой опыт работы в библиотеках, галереях и других учреждениях департамента культуры Москвы. Это ведомство отвечает за «смыслы», которыми живет город и вся страна. Но в его недрах, судя по всему, вызревают совсем другие смыслы и ценности. По своему кадровому составу депкульт — одно из самых «женских» учреждений. Социальное тело этой институции буквально состоит из девочек:
«Когда я впервые пришла на работу в госучреждение, сначала я увидела только девочек. Они так сами себя и называли — “девочки”, переключая интонацию с восклицательной на вопросительную в зависимости от того, какая катастрофа разворачивалась вокруг… С девочками мы часто превращались в одно функциональное многорукое и многоногое существо, ликующее, всесильное и сокрушительное, — в такие моменты я переставала ощущать собственную немощь и слабость в ногах».
Я прочел твою книгу, и у меня сложилось впечатление, что тебе не очень понравилось работать в сфере культуры…
Ну я испытывала противоречивые чувства. Я любила свою работу, но одновременно ненавидела ее. Работать там, не любя свою работу, было сложно. Очень много нужно было терпеть и выносить, чтобы делать вещи, которые кажутся тебе полезными и важными. Я пришла работать в депкульт без всякого особого желания: просто срочно нужна была работа, а других предложений не было. Но работать без вдохновения я не хочу и не умею. И уже в первые месяцы я стала придумывать себе занятия, которые бы мне позволили извлекать смыслы на рабочем месте. Я старалась организовать хорошие культурные события, мне было важно, чтобы люди, которые не могут позволить себе дорогой досуг, могли прийти к нам и хорошо провести время, и чтобы у них появилась возможность обрести собственный голос. В общем, так я выработала систему ценностей внутри рабочего места.
В твоей книге почти нет мальчиков (даже немного обидно). Почему государственные институции заполнены именно девочками?
Ну в том, что культурные институции, особенно на низших этажах иерархии, преимущественно женские, есть просто социологическая правда. Об этом много исследований. 70–80% сотрудников на таких позициях — низкооплачиваемых, гуманитарных — женщины. Они оказались буквально телом государства благодаря нашей политике и экономике. Часть нашего постсоветского наследия в том, что технические и гуманитарные области довольно жестко разделены по гендеру. Техническая сфера до сих пор преимущественно мужская. А социальная и гуманитарная — женская. Воспитательницы, учительницы, нянечки, администраторши обычно именно женщины.
С другой стороны, разделение классовое, экономическое. Не только в России, во всех странах женщины чаще соглашаются на меньшую оплату труда, хуже продвигаются по карьерной службе. А поскольку рождение и воспитание детей все еще закреплены за женщиной, то женщина почти всегда представляет собой риск для работодателя. И этот риск компенсируется худшими условиями найма. Женщинам часто приходится идти туда, где они вообще не хотят работать, потому что альтернатив у них просто нет. Так и получается, что вся обслуживающая сфера, особенно в культуре, женская.
***
«Девочки — это система коммуникаций и отопления, опутывающая выстуженное государственное нутро. Если девочки остановятся и перестанут работать — бог знает, что тогда произойдет со всеми нами».
Судя по твоему тексту, девочки остаются лояльными государству. Они заставляют его органы функционировать. Там есть момент, когда умерла одна сотрудница, и девочки собираются возле крематория. Героиня в этот момент чувствует спокойствие, потому что «там внутри наверняка есть свои девочки, и они со всем разберутся»…
Нет, это не так. Я работала с очень разными девочками. Многие из них вовсе не были лояльными. Они спорили, увольнялись, хлопали дверьми. Хотя, конечно, многие боялись потерять работу и вели себя тише, но все равно все прекрасно понимали. Только немногие были искренне солидарны с официальной культурной повесткой. Но сами Минкульт и депкульт как будто делают все для того, чтобы с ними было тяжело солидаризироваться. А люди не дураки, они это чувствуют, чувствуют, как на самом деле к ним относятся. И даже те девочки, которые из-за страха потерять работу остаются формально лояльными, точно так же ненавидят эту машину, которая создает для них неразрешимые ситуации, заставляет их делать двойную-тройную работу. Когда на нас сбрасывали какие-то совсем безумные задачи, ругались все, даже самые лояльные. Я бы не стала говорить о лояльности и верности девочек. Скорее важно, что люди не свободны. Им просто некуда идти, в то время как культурный процесс очень зарегулирован государством. Независимых институций почти нет. Это вопрос несвободы, а не лояльности.
Но вообще книга «Девочки и институции» не про хороших девочек и плохие институции, которые противостоят друг другу. Это не про «людей с хорошими лицами», которые идут бить власть. Это история про то, как система абсорбирует всех нас. А когда мы пытаемся повлиять на нее, например заняв какую-то позицию внутри культурной институции, то и сами испытываем влияние с ее стороны. Мы находимся не только в противостоянии с системой, но скорее в симбиозе с ней. В книжке есть такой эпизод, когда героиня вдруг признается своим коллегам: «Я стала меньше ненавидеть свое государство». Это был реальный момент. Я сказала это своей напарнице по работе и сама удивилась. Ведь я уже тогда была активисткой, очень критически настроенной к власти. Но, поработав внутри системы, я стала лучше понимать ее основания, мотивы, страхи людей внутри системы. И, конечно, прониклась к ним определенной эмпатией. И когда ты видишь, как эти люди хотят перемен, как они падают духом, когда этих перемен не случается, ты действительно начинаешь меньше ненавидеть свое государство… Я начала скорее испытывать сожаление, что мы все связаны друг с другом этими странными узами, этими иерархиями, сами все понимаем, но все равно растворяемся во всем этом.
У твоей героини в книге гораздо сильнее выражена линия на противостояние и неприятие, чем на понимание и тем более сочувствие системе институций…
Во-первых, я и героиня моей книги — это две совершенно разные девочки. Хотя нас многое объединяет, но все-таки мы разные. У нас с ней даже есть некий конфликт. Я, например, не скрывала отрицательные стороны рассказчицы/героини книги. Она так же, как все вокруг нее, впитывает и воспроизводит паттерны насилия. Она может свысока общаться с другими девочками внутри пространства книги, может испытывать по отношению к ним ненависть и антипатию. Она полна противоречий. Во мне их сейчас меньше.
Ты не испытываешь ненависти и не смотришь на людей свысока?
Ну я могу рефлексировать и делать выбор, а героиня моей книги мне подконтрольна. Я ее создаю такой, какой она является. И я вкладываю в нее те противоречия, которые сама уже переработала. Для меня они уже в прошлом, а внутри текста они разворачиваются здесь и сейчас.
А ты сама давно проработала свои противоречия? Как вообще ты «заняла сторону девочек»?
Если говорить об активизме, то я к своей нынешней позиции пришла лет, наверное, восемь назад, в 21 год. Я была студенткой Литинститута. И часто сталкивалась внутри литературной среды со специфическим отношением к девочкам, девушкам и женщинам. Сейчас я понимаю, что это — сексизм, следствие патриархальных общественных установок, но тогда я просто испытывала дискомфорт от домогательств, объективации… Это «особое отношение» не всегда подразумевало галантность и что называется «вежливый сексизм», но и вполне грубый. А я была воцерковленной православной христианкой. Это было мое первое комьюнити, в которое я попала, переехав в Москву. И в приходе мне сначала помогли, во всяком случае, я чувствовала себя менее одинокой. Но очень скоро столкнулась с ценностным конфликтом. Я рассказывала своему духовнику, как я хочу заниматься наукой, искусством, литературой. А он отвечал, что во мне говорит гордыня, и я должна просто выйти замуж и рожать детей. И эти вещи очень радикально наложились внутри меня. Я разорвала свои отношения с церковью.
На свой первый политический протест — на Болотную — я попала случайно. Еще ничего не понимала в политическом. Но так там и осталась. Сильное впечатление произвело, когда к нам в институт пришел куратор из ФСБ. Он зажимал нас в коридорах и требовал, чтобы мы сдали тех студентов, которые были на Болотной. Он говорил, что если мы будем с ним сотрудничать, то он повлияет на ректора, и нам дадут денег на студенческий поэтический журнал. Тут-то я все и поняла. Меня оглушило этим знанием и пониманием того, что происходит. Наверное, с той поры я и стала совершать осознанные политические поступки.
Как раз хотел спросить про политические поступки. Вот твоя героиня, как и ты сама, возмущается мертвящими иерархиями, бросает им вызов, провозглашает ценности равенства. Но на практике получается так: ты поработала в институциях, потом ушла из них, написала книгу и теперь раздаешь интервью. А другие девочки там остались. Не получается ли так, что для тебя феминизм и активизм только средство набирать социальный капитал, делать карьеру, причем за счет тех, других девочек, у которых нет своего голоса?
Я не страдаю синдромом спасителя. И не считаю, что я могу дать другим людям голос. Было бы неправильно возложить на мою рассказчицу такую функцию спасения остальных. Я вообще не уверена, что что-то можно спасти. Особенно против воли. Во-вторых, многие девочки тоже не остались в институциях, они ушли, уволились, как и я. В-третьих, уже уйдя, я написала единственный в русскоязычном интернете текст «Я ни на что не жалуюсь и мне все нравится», это спецпроект, где собраны десять монологов, в основном анонимных, сотрудниц учреждений культуры, в которых они рассказывают, что они пережили. За что их уволили, какая помощь им нужна. По сути это был первый раз, когда они заговорили в медиа. Я искала такую репрезентацию в интернете — и не нашла ее, ее просто не было.
И еще один момент про карьеру. Если бы мой активизм был инструментом построения карьеры, наверное, я бы не теряла за три года уже пятое место работы из-за активизма. Он не приносит дохода. А активистская карьера просто не может быть сейчас институализирована в рамках НКО, просто потому что почти все НКО либо закрывают, либо их ликвидируют или признают «иностранным агентом». Нечестно говорить активистам, правозащитникам или журналистам, что они через свою работу строят карьеры. Потому что от этого одни убытки. Угроза уголовным делом, тем, что тебя постоянно увольняют или лишают зарплаты — в этом немного выгоды.
Из-за моей активистской деятельности меня уже целый год преследует «Мужское государство». Но я не вижу эффекта карьеры. Вместо этого я просыпаюсь в поту в 4 утра, потому что мне снится, что ко мне вламываются, и бегу проверять замки. Так что даже если бы я хотела построить карьеру (смеется), я не знаю, как это возможно.
Ты довольно известный человек. Разве это не помогает?
Если карьерой считать, что мое имя на слуху, то можно, конечно… С другой стороны, я сейчас уже иногда отказываюсь от своего имени, потому что оно мешает делать те вещи, которые я хочу, чтобы были сделаны. Например, иногда мое участие в каких-то дискуссиях или мое соавторство в культурных проектах может быть проблемой из-за моего политического активизма. И тогда я выступаю анонимным консультантом: «Ок, не светите мое имя, это неважно».
То есть публичность для тебя не важна?
Раньше была совсем не важна, теперь, наверное, важна. Просто я не чувствую, что в моей стране меня хоть что-то может защитить, кроме медийности. Хотя риски тоже есть: мои адреса сливают, меня преследуют неонацисты, мне угрожают насилием. И это следствие того, что мой голос слышно, а я существую. И существую громко. Но, с другой стороны, медийность — это и подушка безопасности, и привилегия тоже.
В Тихом пикете участвовали сотни девушек, но в публичном пространстве эта кампания связана с одним-единственным именем — твоим. Почему другим не досталось этой медийной привилегии?
Я думаю, даже не несколько сотен, а несколько тысяч человек участвовали. Ну да, медийная логика подчинила себе репрезентацию этого проекта. Если отследить, то будет видно, что в 2017 году у Тихого пикета было много имен — Саша Алексеева, Соня Сно и другие. Я всегда настаивала, чтобы журналисты писали о разных людях, не только обо мне. Но поначалу, когда я была одна в проекте, журналисты уже успели привыкнуть, что Тихий пикет ассоциируется со мной. И эта тропинка потом работала. Меня во всех изданиях указывали как автора проекта, хотя я просила называть меня просто участницей. Это прямо была серьезная борьба. Я постоянно старалась, чтобы был перечень имен. И пока я за этим следила, это иногда получалось. Но в конце 2018-го я перестала ходить с Тихим пикетом, но имя мое осталось. И мне приписывали по инерции все, что происходило. А у меня уже не было сил с этим бороться, писать каждому журналисту, который ошибся, мол, переделывай… Я пробовала, но это не работало. Доходило до того, что я отказывалась от интервью и давала контакты других активистов.
***
«А у нас с девочками, честно говоря, уже не будет никаких детей. У нас нет сил рожать вам новых людей, эту новую армию девочек, затыкающих своими телами ваши расползающиеся по швам бездны. Ищите себе других дур, а я буду молча вбрасывать ваши бюллетени в пустых ночных школах, в которые скоро некому будет ходить. Все это закончится на нас, мы — последние из девочек».
В твоем тексте очень много ощущения эмоционального надрыва, трагедии, отчаяния. Откуда это в 29 лет?
Нет, отчаяния у меня нет. Есть, конечно, тревога, выгорание… Но тревога — это живая реакция живого организма на то, что происходит. Если не выражать свои негативные эмоции — а их правда много — можно умереть от выгорания и стресса. Выражать свои эмоции, в том числе негативные — это залог здоровья. Говорить о тревоге, обсуждать свои страхи — нормально; грустить нормально; бояться нормально; испытывать надежду, несмотря на все это, тоже нормально.
Я бы так не сказала. Иначе мне бы не нужна была терапия после активизма, а я на нее хожу. Конечно, если ты долго боялась встать и сказать «Мне не все равно», а потом все-таки решилась — в этом будет сильный терапевтический эффект. Это твой личный прорыв. Но когда активизм становится повседневностью и рутиной, второй сменой, как у меня… Вот работаешь за деньги на основной работе, а потом еще четыре часа пишешь какие-то тексты или собираешь деньги для политзаключенных… Все это вытягивает силы, ведет к выгоранию…
Если ты имеешь в виду empowerment, что активизм дает ощущение, что у тебя есть голос, есть агентность, то это все очень… Не всегда, короче. Иногда, наоборот, охватывает такое чувство, что «блин, мы ничего этим не добьемся, это бесполезное занятие». Но потом учишься видеть промежуточные результаты. Типа «хороший» закон про домашнее насилие не приняли, зато мы изменили публичную повестку
А у тебя есть политические амбиции?
Я бы хотела работать в политике. Я бы хотела заниматься культурной политикой. Я бы хотела в целом переструктурировать то, как устроено государство и распределение ресурсов. Я мыслю утопически.
Обрисуй тогда свою утопию. Какой должна быть «прекрасная Россия будущего»?
Я очень много в последнее время думаю про образ будущего. Ведь в авторитарном государстве образ будущего атрофируется — на это нацелена работа всей политической машины. Потому что с образа будущего начинается действие, и перемены, и революции. Поэтому официоз все время разворачивает нас к прошлому, конечно, полностью сконструированному. В настоящем все довольно плохо и тяжело, а будущего просто не существует. И я пытаюсь делать какие-то мыслительные упражнения, пытаюсь представить себе эту Россию будущего. Но планка очень падает. Думаешь: «Вот бы честные выборы». А потом понимаешь, что это не про «прекрасную Россию», а про нормальную. Но у нас нет и нормальной России, и все смещается. Кажется, что если бы, например, просто не сажали за инакомыслие — вроде уже и ничего, жить можно. Но про утопическое тоже надо говорить и думать, повышать его планку.
Я, конечно, за феминистское и квир-будущее. За будущее, в котором все, что близко к телу — гендер и сексуальность, — не влечет за собой кары от государства. Многочисленные ресурсы нашей страны должны быть пересчитаны и перераспределены. Их бенефициарами должны быть люди внизу пищевой цепочки, а не наверху. Я считаю, что главным должно быть местное самоуправление. Возможно, прекрасная Россия будущего будет меньше по размерам. Если в теории кто-то захочет наконец-то отделиться, то от этого все будут счастливы. В этой России будущего много внимания будет уделено экологической повестке. Даже там не все будет идеально: до этого далеко всему миру. Но нужна огромная работа над энергетикой, мусором, выбросами; и сделать это надо очень быстро, иначе ни о каком будущем говорить вообще не придется. В прекрасной России будущего будет иначе устроена семья. Семья может быть вариативной. Люди любого гендера и любой численности смогут заключать браки. Воспитание детей и забота о стариках не должны быть закреплены за женщинами — заботиться друг о друге должны все люди независимо от гендера. Наконец, наша самая большая проблема — это нищета и бедность. Особенно феминизация бедности: самые бедные люди — это женщины, особенно одинокие мамы. И социальное государство должно помогать им, брать на себя функцию безусловного базового дохода. И еще я верю, что вместо выборов должен быть жребий, как было в Афинах и как сейчас экспериментируют в скандинавских странах. Но это пока совсем утопия. Или, может, ретроутопия. Но важно научиться вовлекать случайных людей в процесс принятия решений, чтобы власть не была династийной, была сменяемой, чтобы капитал циркулировал между простыми людьми.
А как эту утопию донести до людей? Хотя бы до тех девочек, которые в твоей книге остаются безъязыкими и только иллюстрируют монолог твоей героини?
Я против стратегии обучения. Политика должна быть деколониальной. Нельзя ехать в места, про которые я ничего не знаю, и диктовать там свою волю. Это меня должны учить, а не я учить всех остальных. Не нужно до кого-то «дотягиваться», это подразумевает манипуляцию. Мне очень мерзко от мысли, что есть типа «прогрессивные люди», которые несут свои «правильные» мысли какому-то безмолвному стаду. За эту установку я все время критикую нашу «прекрасную» оппозицию. Меня доводит до бешенства высокомерие «людей с красивыми лицами».
В прошлом году я много занималась электоральной политикой и столкнулась с постоянными упрощениями. Например, когда в оппозиционном нарративе используются обвинения против тех людей, которые молчат. Типа «стыдно стоять в стороне». Это попытка вызвать чувство вины или сформировать расчеловечивающий образ врага — «агрессивно-послушное большинство». Но это не работает! Вернее, это мобилизует только тех, кто и так уже мобилизован. Но отталкивает всех остальных, то есть большинство. А люди вовсе не безмолвное стадо. Активисты не должны стоять над людьми, они же просто часть общества. Вместо поучений лучше задать простой вопрос: «Как я могу тебе помочь?» А люди сами решат, хотят они с тобой солидаризироваться или ты их подвел.
Иллюстрации: Ксения Чарыева