search Поиск Вход
, 17 мин. на чтение

Это мой город: художник и ресторатор Андрей Деллос

, 17 мин. на чтение
Это мой город: художник и ресторатор Андрей Деллос

О попытке сдать дореволюционные драгоценности в советский магазин «Жемчуг», о пронзительной любви к Москве, связанной с хрустом прищемленных в ГУМе дубовыми дверями пальцев, и о том, что, по мнению старушки-француженки, москвичи похожи на нераскрывшиеся бутоны роз.

История моего рода…

Вообще непонятно, как мой прадед оказался в Москве. Семейная причина известна: дом братьев Деллосов, по рассказам многих моих французских друзей, был знаменитым модным домом Франции. Более того, даже в 1970-х мне попался журнал Vogue, где разворот был посвящен дому от-кутюр Деллос. Однако, по легенде, братья поссорились. Видимо, до такой степени, что один из них решил сбежать куда подальше. Подальше оказалась Россия. Поскольку созданное прадедом имя следовало за ним, он без труда сделал карьеру в Санкт-Петербурге и Москве с лейблом «поставщик Двора Его Императорского Величества». К нему выстроилась очередь из богатых и именитых людей, что неудивительно, ведь работал он с уникальным качеством и по столь же уникальным ценам. Мне на одном аукционе удалось купить фрак моего прадеда — я вообще не видел, чтобы кто-нибудь так шил! Музей МХТа наполнен его костюмами, все, от Станиславского до Качалова, обшивались у него. Допускаю, что определенный элемент люксозного эпатажа передался далее по роду, и если я и не посвятил себя от-кутюр, то все знания в области искусства мне все же удалось воплотить в моей работе. К тому же все это подкреплялось пронзительным чувством любви. К чему? Безусловно, к Москве. Я очень люблю этот город странной нездоровой любовью.

Прадед вовремя умер — продразверстка его не коснулась, а что касается бесконечных недобитых, как говорила моя бабушка, аристократов по матери, там все было просто: они были эсерами и на свою голову активно участвовали в революции, после чего в революционном огне и были сожжены. Что осталось? Шкатулка, наполненная каменьями невероятной красоты, которые, собственно, и проедались: в Гражданскую, Вторую мировую и далее, что позволяло жить неплохо и нам. Мама была известной певицей, а отец — абсолютно состоявшимся архитектором, написавшим немало трудов, тем не менее уровень жизни, конечно, обеспечивала та самая шкатулка.

Привычной стала комедийная ситуация, когда раз в полгода мама брала меня за руку, и мы ехали в магазин «Жемчуг» (единственное место в Москве, где на комиссию принимали драгоценности). Как только мама заходила в комнату оценщиц, тут же начинался вой: «Мариночка, что же вы опять принесли?! Если мы оценим этот шедевр в одну десятую стоимости (предположим, в 250 тысяч рублей, в те времена “Жигули” стоили 6 тысяч), человека, который придет его покупать, можно будет сразу сажать в тюрьму». «Понятно», — говорила мама, возвращалась домой, решительно брала молоток, разбивала все это в хлам и несла в скупку на Арбате как вторсырье. Так и жили — родился я со шкатулкой в зубах.

Жаловаться на детство не приходится, возможно, это одна из причин, почему я так влюблен в Москву: детство было красивое — интеллигентное и безбедное. Каждый раз я пытаюсь вспомнить что-нибудь душещипательно-босоногое для своих детей — детям надо рассказывать про трудное детство родителей, — но ничего не приходит в голову. Вспоминаю про пионерлагеря — они, понятное дело, смотрят на меня как на сумасшедшего. Но про трудности как-то не удается.

Сохранилась важная картинка моего детства — Собачья площадка. Я ходил заниматься в Гнесинку, а бабушка меня ждала рядом в сквере вместе со своими бесконечными недобитыми «фрейлинами императрицы». Это действительно было самое красивое место в Москве. А потом? Потом там возник жуткий проспект Калинина.

Детское гастрономическое впечатление…

Мне ничего не было нужно — я жил рядом с Елисеевским магазином, где все и покупалось. Там была невероятно красивая булочная, из которой распространялся аромат — он гулял среди витрин, даже проникал в рыбный отдел. Везде пахло уникальными елисеевскими пирожками, которые сейчас довольно тщетно пытаются воспроизвести фанаты исторической московской кухни. Была какая-то алхимическая добавка в масле, на котором их жарили. Я в перестройку перевернул все Министерство пищевой промышленности в попытке найти легендарную формулу, но она исчезла еще в советское время, как и этот волшебный запах детства.

Говоря о старой Москве…

Я всегда цитирую гениального писателя Фазиля Искандера, который метко, описывая странную любовь москвичей к прогнозу погоды (им-то в Абхазии хорошо), бросил фразу «уютные московские разговоры». Они ушли, их больше нет. Это был образ московского существования. В детстве я ездил в Питер: народ там очень рафинированный и интеллигентный, но похолоднее. А слово «уют» стало — простите за пафос — моей московской путеводной звездой. Все, что я делаю в своей жизни, я стараюсь делать уютно. Приведу пример: когда я строил «Кафе Пушкинъ», самые продвинутые умы приходили на стройку и заставали меня, мятущегося, всего в известке, с красными глазами и сорванным голосом, тогда останавливали за плечико и говорили: «Андрюш, а это не чересчур ли дворцово?» (бедняги, они еще не видели «Турандота»), на что я, резко поворачиваясь, рапортовал: «Будет уютно — простят». И бежал дальше что-то строгать.

Уют всегда был главным московским качеством. И уютные московские разговоры велись у нас дома, где собирались все звезды советского кино и театра — папа в семье всегда был на вторых ролях у мамы, которая долгое время была примой эстрады, как говорила бабушка, «ребенок общается с матерью только на голубом экране». У нас дома сформировался своеобразный клуб. Мама была богиней гастрономии. Бабушка же презирала это дело — считала себя слишком большой интеллектуалкой для такого низменного занятия. А мама не брезговала: каждая вечеринка — столпотворение прекрасных, постоянно орущих и перебивающих друг друга великих людей, как я потом понял, они имели на это право. Эти имена даже сейчас всем известны. Они говорили-говорили-говорили…  А я в ужасе ждал, когда меня отправят спать, потому что все эти разговоры меня завораживали, хотя я толком и не понимал, кто такой «дядя Кеша» Смоктуновский, просто помнил его в каком-то кино. Мне очень повезло, я был погружен в атмосферу, созданную яркими и талантливыми личностями — богами!

Моя Москва — это…

Четыре разных времени. Москву я любил во всех ипостасях: детскую, советскую, город девяностых; и город сегодняшний люблю. Конечно, это круто, когда ты влюблен и есть возможность объясниться в любви. Самым пронзительным признанием стало «Кафе Пушкинъ». А недавно мы открывали «Пушкинъ» в ГУМе. Я согласился делать его сразу, когда у Миши Куснировича возникла такая мысль. Решил, что сделаю шкатулку 1898 года. Это было интересно, поскольку я никогда не работал в этом стиле. Конечно, главный в этой области Питер, но в Москве тоже есть немало чего от Belle époque, начала так называемого ар-нуво.

Надо мной иронизируют многие друзья, говоря, что мои чувства к Москве носят декларативно-театральный характер. Москву ведь очень многие не любят — я совершенно искренне не понимаю, почему: как можно обижаться на Москву? Совсем загадка. Было много полемики, но никто мне толком не объяснил. Говорят про какой-то жесткий город, да они просто жестких не видели! Моя влюбленность в Москву объясняется не только замечательным детством, но и тем, что я пожил и, главное, поработал в отличие от громадного количества своих друзей за границей: в Париже, в Нью-Йорке, пытался что-то в Лондоне, немного в Риме; по миру меня здорово поносило, это было связано с бизнесом, даже если я тогда занимался живописью. На Западе живопись все равно бизнес. Это мы, такие прекраснодушные русские, пытаемся все выдать, мол, мы выше этого: а там — зарабатывай давай! Когда у меня была выставка в Риме или Мюнхене, это был бизнес, про Нью-Йорк и не говорю. С каждым лишним днем моего пребывания в этих замечательных городах любовь к Москве наполняла меня все больше и больше. Все познается в сравнении!

Тусклый Лондон не идет ни в какое сравнение с Москвой. Я пытался вытрясти из наших соотечественников их странную «правду»: что же такое они нашли на этом острове Соединенного Королевства. Да, я обожаю английскую природу — она изящна, как холеный павлин, но как только ты попадаешь в затхлый серый Лондон, недоумеваешь: из-за чего сыр-бор? Да, когда-то были льготные условия по инвестициям. И этого достаточно, чтобы влюбиться? Не понимаю. Париж, конечно, великолепен, но я там провел слишком много времени: первый год я бегал по Парижу, как Кунг-фу Панда по Нефритовому дворцу. Только охи и ахи. А потом все это закончилось: да, город невероятной красоты, но и Питер весьма красив, при этом я там не живу.

Мне действительно повезло. Я делаю интерьеры своих ресторанов сам. Когда мне предлагают открыть «Кафе Пушкинъ» в ГУМе, то я сразу же рисую картинку — с чем она связана? С пронзительным чувством переломанных пальцев: когда мне было лет десять, в ГУМе стояли огромные сталинские дубовые двери, а не новые, стеклянные. Я просунул руку в щель створок — тут дверь и закрылась вместе с пальцами. Кости срослись, а чувства не прошли. Когда мне Миша сказал, что «Пушкинъ» будет еще и у фонтана, сомнений уже не оставалось. Чистое волшебство!

Жизнь в Париже…

Весь Париж — мой! И причина не в моем переезде — он был неминуем. Дело в том, что я учился в 12-й спецшколе на Арбате: образование в тот период имело много общего с гимназическим — нас заставляли зазубривать язык и страноведение до одури, голова взрывалась от количества информации. В результате в Москве GPS мне нужен, поскольку я не учил московские улицы так, как топографию Парижа. Я не один такой — все, кто окончил ведущие французские спецшколы, часто шутят: назовите мне любой парижский переулок, и я провожу вас туда, хотя буду во Франции впервые. При том что этот город, все его ключевые музеи и здания я знал наизусть — по картинкам. Еще один важный момент — ожидание встречи, которое продлилось немало десятилетий.

У меня были все шансы остаться жить в Париже — такая детская влюбленность в некий мифический город, которого на самом деле не существовало. Был лейбл «Париж» в головах советских людей: рай, самое прекрасное, что только могло быть на свете — о нем мечтали все. Проблема заключалась в том, что у меня был свободный французский язык, и именно он все и испортил — я слишком быстро стал парижанином в отличие от всех тех «туристов», которые задерживаются в этом качестве на многие годы, продолжая быть в Париже многолетними путешественниками. А я стал парижанином. Эта волшебная аура не исчезла, но потускнела: застрял надолго в центре города в потной пробке, палит солнце, проклинаешь все, а потом смотришь в окошко — мамочки родные, о чем я думаю, ведь я рядом с Лувром на сказочной парижской набережной, что со мной не так? Озарение гаснет, и все возвращается обратно — заботы, тревоги: ты забываешь о волшебстве, в котором живешь.

Я привык к Парижу, Нью-Йорку и Риму: волшебство улетучилось, и в голове все чаще стал всплывать волшебный образ Москвы. Повторюсь: любому сложно спорить со мной на тему необыкновенности этого волшебного города. Нескромно скажу, вряд ли на это кто-то имеет такое право, как я. Люди видели города-сказки либо из окна туристического автобуса, либо до того момента, пока не потратили деньги, заработанные в России. Отсюда столько охов и ахов по поводу европейской жизни. Запад можно понять только когда начинаешь там зарабатывать на жизнь. При этом условие — надо не быть эмигрантом: у эмигранта положение безвыходное — каждый день и каждый час он должен доказывать себе, что сделал правильный выбор. А я его не делал, просто на какое-то время стал гражданином мира…  Ненавижу это выражение! Я поиграл в космополита и в итоге понял, куда мне надо — в Москву.

Как я все-таки решился вернуться в 1991-м домой…

Все выглядит упрощенно, но на самом деле всегда сложнее: перипетий нашей жизни иногда не сосчитать. Не тебе решать, что и как будет — ты для судьбы просто предмет. Так вот этот «предмет» застрял по чистой случайности в Москве: помимо «мерседеса» и красок, о чем рассказывал Саша Олейников, у меня украли все документы. Когда я пришел сдаваться во французское посольство, мне сказали: «Замечательно, мсье Деллос, но вы кто? Докажите хоть что-нибудь». Пришлось выучить по-новому страшные забытые слова «ЖЭК» и «паспортный стол». Да, застрял, на целых полгода: парижская галерея готова была меня ждать — я был неплохо продающимся художником, мог запросто вернуться. Невозвращенцем я стал позднее, но Москва приготовила мне сюрприз. Я авантюрист, человек, жаждущий приключений всегда и во всем, и из спокойного, благостного Парижа я угодил в ту самую клоаку, которая называется Москвой разлива 1991 года. Карнавал в Рио круглые сутки: опасный, странный, зачастую злобный — необычное чувство для Москвы. Потеряв голову, я нырнул в этот круговорот, оставив за спиной немалое количество лет гарантированного спокойствия во Франции.

Антон Табаков, с которым мы сделали клуб «Пилот», был старым приятелем. Просто он первый спросил меня: «И че ты будешь делать?» Я ответил, что писать. «Это скучно. Давай заниматься бизнесом!»

Другое дело, что в бизнесе я оказался весьма капризным: ряд моих друзей переквалифицировались в банкиров, нефтяников и торговцев мочевиной (до сих пор не знаю, что это такое, но торговали ей все от души), но мне их деятельность была неинтересна — красоты подавай! В тот момент все играли в заграницу, поэтому клуб назывался «Сохо». Повезло: все ждали возвращения большевиков, а я не был в курсе этого ожидания, поэтому и вписался. А дальше начались приключения, которые очень возбуждали: тут же с рабочего входа клуба выстраивалась очередь из братков-мафиози, что казалось хоть и страшным, но и забавным.

Экзотическое и надрывное попурри являла собой Москва — свобода! Все отрывались в полный рост у нас в клубе «Сохо» и на дискотеке «Пилот». Туда приходили тысячи людей и создавали мой замкнутый закрытый мир — некий кокон, в котором я существовал. По истечении четырех-пяти лет безумной круговерти я устал от тусовки на всю оставшуюся жизнь, тогда и вспомнились уютные московские разговоры, и я снова задал себе вопрос: «Что же я буду делать?» Понял, что хочу сделать уютный ресторан — и появилась «Бочка»: видимо, ее, существующую и по сей день, я с разбегу сделал хорошо, но это была проба пера, потому что ни у кого не было опыта — все мы были задорные амбициозные дилетанты, наполненные разрывающими нас чувствами, связанными с освобождением: «делай все, шо хош», и это вылилось в некий поток сознания, который двинул меня дальше. «Шинок», «Ле Дюк» и «Кафе Пушкинъ», где я наконец-то и понял, что занимаюсь серьезным делом. Все до того — ребячество, хотя эти места существуют и сегодня. Всю жизнь у меня была слабость к декоративно-прикладному искусству. Мне повезло, что такое количество людей проявили к этому интерес, хотя когда-то идея создать творческую среду в виде литературного кафе, коим затевался «Пушкинъ», казалась очень опасной, но она вдруг выстрелила, хотя Москва тех времен нуждалась скорее в Лас-Вегасе, и побольше игровых автоматов, что-то очень американское и с огнями. Какие тут русские традиции, кому они были нужны?

Казино мне делать предлагали — много знакомых занимались игорным бизнесом, но мне было не интересно. Хотя однажды я получил весьма серьезное предложение от одного из «отцов» Лас-Вегаса — открыть там «Турандот» в том виде, в котором он был создан в Москве. Я не верил своим ушам, он меня реально уговаривал. Я не поехал, потому что Нью-Йорк мне так пугающе быстро надоел, что этот картонный город вряд ли мог меня заинтересовать. Я точно понимал, через сколько недель работы в Лас-Вегасе я полезу на стену.

Мои отношения с игорным бизнесом долго не продлились. Получив свой первый гонорар за картины в Париже, я отправился творить в город Гранвиль в Нормандии. По дороге располагался Довиль, город казино. Я приехал туда и за ночь оставил весь свой гонорар: оторвался по полной — море удовольствия. Пришлось без денег возвращаться обратно в Париж. И я вылечился. Хотя то казино было шикарным, все в красном дереве (это было время, когда во Франции все было роскошным), однако весь этот несусветный шик, как я потом понял, особо не имеет национальной принадлежности: что нью-йоркская тусовка, что парижская, что московская — разговоры одни и те же. Ярмарка тщеславия!

Когда я приехал в Нью-Йорк открывать ресторан, мои местные друзья посчитали своим долгом окунуть меня в блестящую нью-йоркскую жизнь: повести в те знаковые клубы, куда невозможно попасть. Я смотрел на все это «роскошество» и пожимал плечами: «А чем этот клуб отличается от нашего “Пилота” или “Сохо”?» — «Боже мой! — кричат они. — Вчера здесь была Джоли, а позавчера — Джонни Депп». — «А еще Анджелина Джоли неоднократно была в “Кафе Пушкинъ”, а Джонни Депп много раз был в “Турандоте”, где мы ему подарили осетровую голову — счастлив был невероятно, аж остекленел, когда ее увидел». Почему эти «события» не украшают наш город так, как Нью-Йорк — откуда столько воплей? Наверное, потому что Москва, отыграв в шикарную жизнь, прервала ее в девяностые. Почему же так получилось, что лондонские и нью-йоркские товарищи до сих пор этого добра не могут наесться, а москвичи к этому выпендрежному делу охладели? Наверное, потому что мы русские.

У меня с самого детства большая проблема с восприятием известных личностей — реакцию «вау!» из меня вышибли еще в то время. Поэтому общение со знаменитостями — это сплошные упущенные возможности. Сидим в «Турандоте» — слышу, рядом кто-то по-птичьему, по-английски высоким голосом, щебечет в соседнем кабинете. Закончили встречу, еду домой, звонит директор, спрашиваю, кто сидел рядом. Он долго вспоминает: «Пол Маккартни… » Я расстроился невероятно. Пола Маккартни коллеги не сочли достойным моего внимания. (Смеется.) Видимо, потому что «Битлз» в неполном составе.

Наверное, когда напротив тебя сидит великий Норман Фостер (архитектор, спроектировавший «Херст-Тауэр», «Мэри-Экс», мост Миллениум. — «Москвич Mag») и говорит, что ему очень нравится «Кафе Пушкинъ», ты должен испытывать трепет, потому что перед тобой — бог архитектуры. Я же испытал трепет лишь один раз — когда был принят в почетные члены Академии художеств и пригласил всех наших художественных богов отметить это событие в «Турандот». Те пять часов я провел надрывно, прошибло чуть ли не до слез. Вдруг я оказался среди сорока человек, многими из которых я восхищался в юности, и они знали все о том, что мне удалось сделать в «Турандоте». Мы группой передвигались из зала в зал, и великие рассказывали мне все о тех стилях, которые я использовал. Не думал, что так отреагирую, но эта группа единомышленников сделала меня абсолютно счастливым человеком. И мы возвращаемся к нашему детскому фильму «Доживем до понедельника», где оказывается, что счастье — это когда тебя понимают. Это было абсолютное счастье. А все остальное…  Моя работа, учитывая то, что я не только участвую в кухне, но и делаю интерьеры, весь проект «под ключ» подготавливается мной — это постоянное выяснение отношений скорее с самим собой. Ну и, конечно, с окружающей средой — Москвой.

Так, когда я открыл «Турандот», я реально увидел шок на лицах людей, а шок не имеет знака — ни плюса, ни минуса. На пугливые реплики: «Как я могу есть в музее?» я отвечал резко: «Учись! А не хочешь — не ешь». Недавно целый день гулял по Версалю, проголодался и слопал с огромным аппетитом бутерброд. Это было восхитительно, меня совершенно не смущало, что король Людовик XIV тоже трапезничал в этом Салоне Геркулеса. Сел на подоконник, смолотил перекус с огромным аппетитом — окружающая среда очень способствовала. Да, конечно, многих «Турандот» напугал. Замечательно то, что к нему привыкают: понаехало громадное количество иностранцев, которые, на мое счастье, абсолютно искренне им восхищались. Может быть, просто народ притерпелся, но его полюбили, что меня, конечно, очень радовало, ведь это мой самый экстремальный проект. «Турандот» и сейчас наполнен событиями: там идут опера и балет, и это никого не смущает, хотя я сам поначалу был настроен скептично, а теперь прихожу в восторг. Только что заработала волшебная терраса на крыше. Я уже со стороны, как зритель, наблюдаю жизнь и развитие этих где-то неоднозначных проектов. И, наверное, правильный путь — это когда в Париже перед «Кафе Пушкинъ» стоит пестренькая американская стайка в дутиках и огромных кроссовках и пялится на вывеску, а гид им говорит: «Посмотрите, здесь же наше нью-йоркское “Кафе Пушкинъ”!» — это прелестно.

Любимые и нелюбимые районы…

Я мало бываю в спальных районах, в основном кручусь в центре. Москва органична в своей потрясающей эклектичности, над которой, конечно, и Бонапарт постарался — надо отдать ему должное. Питер в этом плане поцелее, а Москва действительно складывалась после пожара в эпоху эклектики, которую так и обозначило это ключевое слово. Эклектика превратилась в московский стиль. Москве, как невероятно заряженному энергетически городу, хватает мощи, чтобы поглотить и переварить любое «творческое начинание». Кто только не отмечался здесь за последние десятилетия — Москва все пережевывает не глядя. Я из семьи московских интеллигентов, где с детства мне привили принцип «про вышестоящих либо плохо, либо никак», но я должен сказать, что Москве невероятно повезло с мэром! Это просто необъяснимое кармическое везение. То, что происходит при нем, вызывает у меня абсолютный восторг. Причина — я вижу пронзительное желание украсить город. Со всем ли я согласен? Ну это было бы странно, я же коренной москвич, в конце концов! Но все неточности не важны — их переваривает Москва, как плавильный котел со сложившимся стилем, традициями и характером. Главное — город становится чистым и радостным, что, с моей точки зрения, результат титанического труда: в нашей стране бюрократию, в которой гибнут все начинания, еще никто не отменял, и существовать ей долгие годы. И когда группа подвижников начинает так менять жизнь, прорубая дорогу через эту жуткую бюрократическую пелену, это очень впечатляет. В отличие от многих, как строитель, я понимаю, какой непосильный труд за этим стоит.

У меня не может не быть вопросов к Сергею Кузнецову, но то, что этот главный архитектор истово влюблен в сталинский стиль, уже мне очень нравится, потому что пытаться не дай бог создать в Москве что-то новое…  Начнем с того, что никакого нового стиля уже ровно сто лет не существует: весь мир вертится на одном ар-деко, и изобретать что-то новое для Москвы абсолютный бред, ведь нам уже все дано. Могу привести пример «инородного тела» — когда британские беспредельщики создали свой дом для посольства напротив Белого дома. Вот он воистину наводит ужас. Даже Москва при всей своей мощи оказалась не в состоянии переварить такую стеклянную хрень, которая должна стоять где-нибудь в провинции в окружении березок. В центре города это чудовище не имеет права находиться, но вандалы с Запада сегодня увлекаются такими вещами.

Конечно, как человек, который полжизни прожил на Арбате, я бы с огромным удовольствием снес монструозную «Альфа Арбат Плазу», покрывшую Арбатскую площадь, как бык овцу. Такой монстр здорово напугал всех арбатских: по этому району в те годы оттягивались такое количество раз, что даже удалось сделать невозможное — они убили ауру Арбата, но нам остались переулки, где волшебство так и царит по сей день.

Хочу поменять в Москве…

Что касается того, что я сделал бы, я неоднократно подруливал к руководителям города с проектом отапливаемых павильончиков оранжерей в стиле неоклассической старорусской эклектики. Как меня всегда поправлял Илья Глазунов, когда я говорил «псевдорусский стиль», он с упором замечал: «Старорусский». Таких павильончиков, где часть европейская, а часть классическая, с чертами старорусских элементов, у меня была мечта поставить несколько штук по Москве: они украсили бы скверы и парки, сделали бы их уютными — опять мы возвращаемся к этому слову. Сейчас мы, например, делаем замечательный проект — русско-французскую брассери, она реально очень русская — я видел много старинных фотографий аналогичных проектов. Делаем новые террасы — над этим надо работать, москвичи настолько не избалованы хорошей погодой и солнцем, что необходимо давать им хоть какую-то возможность «оттаять», откуда и появилась идея с павильончиками. Они пользуются большим успехом во всем мире. У нас наляпали несколько совсем простеньких, а павильон должен быть шедевром декоративно-прикладного искусства — литья и ковки, и вот тогда это украсит город.

Я не знаю, кто такие москвичи…

Нет! Нет, конечно. Можно беспомощно подбирать какие-то слова: «замотанный», «индивидуалист», при этом «очень теплый» (уж точно гораздо теплее, чем петербуржцы). Москвич — характер совершенно неуловимый. В одной фразе все черты не перечислишь. Москвичи — это моя среда.

Этот вопрос надо задавать иностранцам — они иногда очень четко все считывают. Одна потрясающая старушка-француженка сказала, что мы в Москве как бутоны роз: все такие закрытые, но если взять в руки, то, почувствовав тепло, мы сразу раскрываемся в прекрасную розу — я долго смеялся, услышав эту помпезную фразу, а потом понял, что она не так уж не права. Если немножко отогреть, москвичи — лучше не бывает.

Сейчас живу…

Квартира у меня — где же ей еще быть? — на Тверском бульваре и старый дом в Переделкино: Рублевку я терпеть не могу, Ригу тоже не жалую. Так и перемещаюсь между Переделкино и Тверским бульваром. Если я очень долго по какой-то причине засиживаюсь за городом, меня сразу начинает тянуть в Москву — я без нее, как выяснилось, долго не могу.

Желаю Москве и москвичам…

Отвечу очень просто: тому поколению, которое не знает, что такое уютные московские домашние разговоры, я пожелаю как-нибудь попробовать. Им понравится — в этом я уверен на 100%. И даже никакой вотсап не способен помешать: аппетит приходит с едой. Нашей ценностью в отличие от подавляющего большинства столиц мира, где люди разъединены до дрожи и вопля (эдакий крик вопиющего в пустыне), было то, что в Москве всегда умели общаться. И тут же оговорюсь: то, что зачастую это происходило на конфликте, так пугает иностранцев. Под конец расскажу забавную историю.

Сидим с японским партнером в моих шикарных по тем временам «Жигулях» в жаркой московской пробке. Открывается окно соседней машины, и мужик с перекошенной физиономией кричит: «Слышь, щас скока?» Я ему сквозь зубы: «Без пяти». Он закрывает окно, пробка сдвигается — он уезжает. Вдруг в машине возникает чудовищное напряжение — я чувствую, что что-то очень странное и пугающее происходит у моего японца внутри. Говорю: «Колись уже, в чем дело?» Он осторожно объясняет, что хотел бы узнать о моем конфликте с тем человеком. Может быть, я задел его машину? Или произошло что-то другое? Откуда столько ярости? Отвечаю, что он у меня просто время спросил. Мой бедный японец ушел в себя и затравленно молчал до конца пути.

Не надо пугаться московского конфликта. Русский диалог — это не я придумал — во все времена происходил на конфликте, но в этом конфликте может быть столько добра! Я желаю москвичам продолжать горячие московские споры, но споры, безусловно, уютные. Уверен, что постепенный уход на Западе от реальной жизни в цифру, несомненно, рано или поздно погубит мир, но Москву теплый уют может спасти, я абсолютно в этом уверен.

Фото: из личного архива Андрея Деллоса

Подписаться: