«Веничка — глубинная суть самого Ерофеева, его лучшая часть» — Илья Симановский
В издательстве «Новое литературное обозрение» вышел составленный Олегом Лекмановым и Ильей Симановским сборник «Венедикт Ерофеев и о Венедикте Ерофееве» — впечатляющая подборка материалов о жизни, пожалуй, самого загадочного писателя послевоенного СССР.
Поэма Ерофеева «Москва — Петушки», где обаятельный алкоголик Веничка едет к любимой и сыну за город и при этом всю дорогу беспрерывно философствует и пьет, сначала на улицах Москвы, потом в электричке, стала, возможно, самой популярной книгой советского самиздата. Текст за много лет до официальной публикации был разобран на цитаты («И немедленно выпил», «Стошнить-то уже ни за что не стошнит, а вот сблевать — сблюю»), а коктейли «Слеза комсомолки» или «Сучий потрох», пусть и в модифицированном виде, без денатурата, политуры и тройного одеколона, сегодня есть в меню московских баров.
«Москвич Mag» поговорил с Ильей Симановским о детдомовском детстве писателя, литературной основе знаменитых коктейлей и утраченном загадочном романе «Дмитрий Шостакович».
Чем стала для русской литературы поэма Венедикта Ерофеева «Москва — Петушки»? И будет ли она понятна поколениям читателей, которые не застали советских реалий?
От подобных вопросов я обычно стараюсь уйти, потому что по образованию я не филолог, я физик-лазерщик, и моя сфера — биография Венедикта Ерофеева, а не литературный анализ его книг. Мое частное мнение, что «Москва — Петушки» произведение классическое и нестареющее, оно будет жить, пока хотя бы кого-то интересует русская литература. Конечно, там есть много примет своего времени, например иронически обыгрываемые пропагандистские клише, и не все из этого уловит современный читатель, что-то требует комментария. Там много всего, есть библейский пласт, поэтический, «политический» и пр. Но поэма тем и хороша, что для ее восприятия вовсе не обязательно считывать все заложенные в текст намеки и скрытые цитаты. Филологические статьи и диссертации об этом начали выходить еще при жизни автора — первый серьезный анализ текста «Москвы — Петушков» — «Встань и иди» Бориса Гаспарова и Ирины Паперно появился в 1981 году, за семь лет до первой публикации поэмы в СССР.
И все же я думаю, что главное в этом тексте — замечательный русский язык, юмор, уникальная личность героя, мысли и парадоксы, которыми он делится. То есть слой, доступный каждому более или менее культурному читателю (совсем девственный читатель, сосредоточенный на формальном сюжете, тут ничего, кроме алкашей в электричке, не найдет и пожмет плечами). Идеальный баланс смеха и слез, интеллектуального и незамысловатого — вот гениальный рецепт ерофеевской поэмы.
Кстати, о рецептах. В знаменитых коктейлях Венички на самом деле зашифрованы оммажи русским литераторам?
Тут я с удовольствием отсылаю всех к подробному исследованию Татьяны Красильниковой «О коктейлях, букве “Ю” и о поэзии», которое впервые публикуется в нашем сборнике (наряду с классической работой «Встань и иди», о которой я уже говорил). Но вы правы, в описании «Ханаанского бальзама» есть цитата из поэта Серебряного века Михаила Кузмина. У Кузмина: «Метафизический намек / Двусмысленно на сердце лег», а у Ерофеева: «… А вот выпить стакан “Ханаанского бальзама” — в этом есть и каприз, и идея, и пафос, и сверх того еще метафизический намек» (в «Ханаанский бальзам» входят денатурат, очищенная политура и бархатное пиво. — «Москвич Mag»).
Но смотрите, какая штука, тот, кто без подсказки узнает здесь строчку Кузмина, получит бóльшее удовольствие от текста — ему откроется еще и такое измерение, автор ему как бы по-свойски подмигнет из этой строчки. Но если не знать, что это Кузмин, перестанет ли «играть» текст? Нет! Потому что главное тут не отсылка конкретно к Кузмину, а абсурдное столкновение противоположных смысловых и каких угодно сфер — жуткой ядовитой сивухе из политуры и денатурата герой придает такие качества, как «идея», «пафос», да еще какой-то декадентский «метафизический намек» — это ужасно смешно.
Или взять знаменитые индивидуальные графики рабочих, которые рисует Веничка (по горизонтальной оси — дни недели, по вертикальной — выпитый за день алкоголь). Форму одного из графиков он описывает как «… предрассветный бриз на реке Кама, тихий всплеск и бисер фонарной ряби». Это взято у Пастернака:
Седой молвой, ползущей исстари,
Ночной былиной камыша
Под Пермь, на бризе, в быстром бисере
Фонарной ряби Кама шла.
И снова — разве уходит вся соль из этой фразы, если мы забудем о Пастернаке? И снова — нет. Потому что, во-первых, она остается гармоничной и музыкальной, сродни стихам, ее повторяешь про себя с наслаждением. А во-вторых, нам хочется смеяться: ну какой бриз и бисер, если речь о жизни прямолинейного как шпала «члена КПСС с 1936 года», который допился до того, что не отличает соцобязательства к ленинскому юбилею от «индивидуальных графиков». И такого очень много. При этом подчеркну, что ни в коей мере не хочу умалить труд исследователей, благодаря которым мы узнаем о корнях и подтекстах ерофеевских строк. Эта работа делается очень даже не зря и может быть востребована даже обычным, «нефилологическим» читателем. Скажу самое простое — про себя: когда я узнал из комментария Эдуарда Власова, что в электричке «Москва — Петушки» незримой тенью проехался и Пастернак (он там обнаруживается не в единственном, кстати, месте), я испытал большую радость. Могу порассуждать о ее причинах, но надеюсь, что многие меня поймут и так.
Почему писатель не сделал ни одной попытки опубликовать «Москву — Петушки» в СССР? Ведь сокращенный вариант поэмы начал печататься в журнале «Трезвость и культура» лишь в конце 1988 года, почти через 20 лет после ее создания.
Действительно, если и Аксенов, и Войнович, и Искандер свои первые вещи печатали на родине и уже потом вынужденно уходили в самиздат и тамиздат, Ерофеев, как он неоднократно говорил, никогда и мысли не имел о том, чтобы здесь что-нибудь напечатать. Да это было и невозможно. Если мы возьмем любое из произведений Ерофеева — даже в урезанном цензором виде его нельзя представить в доперестроечной советской печати. Оно там непредставимо не только идеологически, но лексически, эстетически, как угодно, даже если убрать оттуда запойного Стаханова, пародию на революцию и прочие «бюсты разной сволочи», что делать, например, со сценами секса героя и его «белобрысой дьяволицы»? А с написанным на запотевшем оконном стекле словом «… »? Там надо урезать буквально все. Тем более что Ерофеев ничего урезать и не собирался, и не пробовал, и не желал идти здесь хоть на какие-то компромиссы. «Тут уж я совершенно стерильное существо», — ответил Ерофеев на вопрос английской корреспондентки о том, пытался ли он напечататься в Советском Союзе. Здесь мне слышится гордость, и небезосновательная. Ерофеев во многих отношениях мог быть непринципиальным и «поднаторевшим в пустяшной неправедности», как сказано в его эссе про Василия Розанова, но свою писательскую свободу он сберег в полной безупречности, ни одной конъюнктурной строчки или цензурной уступки он не допустил. Что оборачивалось рядом существенных, мягко скажем, неудобств — писатель всю жизнь проработал на самых низкоквалифицированных должностях, чаще всего связанных с физическим трудом.
Но он как-то способствовал публикации поэмы в самиздате?
Поэма «Москва — Петушки», которая была написана, кстати, не в 1969-м, как указано автором в конце книги, а в 1970 году, предназначалась не для широкого читателя, а для узкого круга друзей. Она могла быть легко утеряна, как утеряны многие рукописи Ерофеева, и то, что она сохранилась и почти сразу начала распространяться сначала «у нас», а потом «у них», это нам крупно повезло.
Ерофеев, как он неоднократно говорил, никогда и мысли не имел о том, чтобы здесь что-нибудь напечатать.
Вернее, не вполне повезло, тут нужно поблагодарить конкретных людей и прежде всего университетских друзей Ерофеева — Владимира Муравьева (кстати, первый переводчик на русский «Властелина колец»), Льва Кобякова и его жену Римму Выговскую. Муравьев сразу понял, с вещью какого калибра имеет дело, практически отнял у Ерофеева тетрадь с рукописью и отнес ее в дом Кобяковых. Римма Выговская, которая работала машинисткой, за ночь перепечатала поэму. И процесс пошел — вскоре поэму цитировала чуть ли не вся читающая Москва. Тетрадка же с поэмой много раз переходила в разные руки, неоднократно закладывалась автором за выпивку, несколько раз терялась, истрепалась так, что потеряла странички с последними главами, много лет хранилась у Ольги Седаковой… А затем снова вернулась к Ерофееву и наконец вскоре после его смерти потерялась окончательно. Сейчас никто не знает, где она. Кроме разве что ее нынешнего владельца (если тетрадь, конечно, не сгинула совсем).
Как сложилась судьба поэмы за границей?
Очень удачно сложилась. Впервые поэма была напечатана в 1973 году в иерусалимском журнале «Ами», тираж был всего 300 экземпляров, но этого для старта хватило. Меньше чем через десять лет Ерофеев в интервью довольно точно оценит количество издавших его стран как «дюжину держав», и с тех пор это количество росло и расти продолжает. При этом в СССР писателя Венедикта Ерофеева как бы не существовало, а существовал, например, стрелок ВОХР Венедикт Ерофеев (в 1977 году) или дежурный в подъезде многоэтажного дома Венедикт Ерофеев (в начале 1980-х годов) и так далее.
Из важных вех зарубежного бытования поэмы я бы еще назвал 1976 год, когда она вышла в парижском издательстве Albin Michel на французском языке (впервые отдельной книгой), и 1977 год — «Петушки» снова вышли в Париже, на этот раз в эмигрантском издательстве «ИМКА-Пресс» (впервые отдельной книгой на русском языке). Все это случилось при непосредственной помощи эмигрировавших друзей Ерофеева — Вадима Делоне (поэт и один из семерых смельчаков, которые вышли на Красную площадь на демонстрацию против вторжения советских войск в Чехословакию) и его жены Ирины Белогородской. Ерофеев доверил им улаживать заграничную судьбу своей книги.
Так как валюту было передавать в СССР опасно, Ерофеев периодически получал гонорары посылками от друзей, например одеждой (джинсы ему не понравились и носить не стал!) и прекрасно изданными художественными альбомами, которые в Москве можно было выгодно продать. «Альбомы ваши получаем как следует и очень выручаемся ими», — писал Ерофеев в Париж Вадиму и Ирине. Эти письма мы публикуем в новом сборнике. Трагедия жизни Ерофеева в том, что он получил финансовую свободу уже в самые последние годы жизни, когда она ему была уже не нужна, когда он уже умирал. Он мечтал купить подмосковную дачу, чтобы каждый день ходить в лес за грибами, выращивать цветы, топить печку и ни от кого не зависеть. Мечта не осуществилась.
Что в лирическом герое Веничке есть от самого Ерофеева?
Мы с Олегом Лекмановым на сегодняшний день проинтервьюировали больше 150 человек, знавших Ерофеева, изучили множество воспоминаний о нем, проштудировали все его интервью и убедились, что нигде и никому он не говорил о себе так откровенно, как в своих текстах, прежде всего, конечно, в «Москве — Петушках». Складывается впечатление, что, с одной стороны, он был исключительно общительным человеком (он сам говорит, что выпивал с пятью-шестью тысячами человек, и если это преувеличение, то небольшое), ночевал в десятках домов, дверь его квартиры в последние годы практически не закрывалась, к нему потоком шли люди. А с другой стороны, он был человеком очень закрытым и внутренне одиноким, человеком, который, даже будучи в сильном опьянении, не откровенничает и не выворачивает душу, никого не пускает в потаенные мысли. Даже близких друзей, даже жену, даже родных. А вот в «Москве — Петушках» в образе Венички он говорит о себе очень откровенно, он там совершенно открыт и беззащитен. И это подкупает читателя. В жизни Ерофеев ставил себя очень мощной личностью, прекрасно мог за себя постоять, и шпынять его никто бы не посмел. Веничка же, я бы сказал, это глубинная суть Ерофеева, его лучшая часть. Как сформулировал лучший друг Ерофеева переводчик Владимир Муравьев, «Москву — Петушки» можно назвать портретом души. Муравьев сразу же снизил пафос, добавив «хотя это, по-моему, значит ничего особенного не сказать», но, на мой взгляд, «портрет души» — это замечательно точно.
Ерофеев не любил вспоминать детство. Почему?
Грустное у него было детство. Венедикт Ерофеев родился в 1938 году на Кольском полуострове и был младшим в семье из пятерых детей. Сначала ему выпали эвакуация и военный голод. Это, конечно, как у всех, но тоже ничего хорошего. Во время войны арестовали и не то расстреляли, не то уморили в тюрьме деда. А сразу после, летом 1945 года, по той же политической 58-й статье арестовали и отца, отправили в лагерь. Венедикту тогда не было еще и семи лет. Мать была домохозяйкой — устроиться на работу ей было почти невозможно, не брали как жену врага народа. Началось голодное время. Кормильцем семьи стал самый старший брат, Юрий, как и отец работавший на железной дороге. Но и его меньше чем через два года посадили — за кражу хлеба. И вот тогда стало совсем плохо, и мать, как было записано потом в официальных записях детского дома, «бросила детей, уехала в Москву». Как рассказывали сестры Ерофеева, мать посчитала, что она объедает детей, которым в отличие от нее полагались продовольственные карточки, и надеялась, что государство о них как-нибудь да позаботится. А сама уехала в Москву к родственникам, подрабатывала прислугой в разных семьях. Трое младших детей (Нина, Борис и Венедикт) в результате попали в больницу с цингой, откуда написали отчаянное письмо старшей сестре Тамаре, которая работала на почте в Кировске. Сестра приехала и устроила Бориса и Венедикта в детдом. Там Венедикт Ерофеев провел при живых родителях шесть лет, и даже когда вернулся из заключения отец, а потом из Москвы приехала мать, он какое-то время продолжал жить в детском доме. Потом Ерофеев говорил, что ничего хорошего там не было, только культ физической силы. И я думаю, что именно там он научился отстраняться, закрываться от окружающих. Научился постоять за себя, даже больше не физически (хотя он был сильный человек и мог ударить), а умел подавить словом, если ему что-то не нравилось. Молчанием даже. В малознакомых компаниях при нем часто себя вели тихо, робели от его величественности, непроницаемости.
Он, человек сам из народа, не очень-то лестно о народе отзывается.
Я думаю, что тут дело не в народе как таковом, а в том, что Ерофеев не уважал необразованность в широком смысле этого слова. Он всю жизнь очень много читал, был феноменально эрудированным человеком. Единственный в своем школьном выпуске получил золотую медаль. С легкостью поступил в МГУ, где блестяще учился (правда, быстро учиться бросил и вылетел). И, конечно, ему было интересно с людьми, с которыми можно было говорить о литературе, философии, музыке, с людьми, которые, если были в этом смысле и не на равных с ним, но по крайней мере пытались расширять кругозор дальше, чем «от ларька до нашей бакалеи», как пел его любимый Высоцкий. А сталкивался он, работая на низкоквалифицированных работах (был кочегаром, приемщиком стеклопосуды, разнорабочим), обычно совсем с обратным. Коллективные обсуждения сплошь «пьянок и блядок» (цитата из «Москвы — Петушков») его сильно раздражали.
Ерофеев на многих оказывал почти магнетическое воздействие. Ему смотрели в рот, ему благоговейно внимали, на него приходили посмотреть «по знакомству» как на какое-то диво.
Вообще узость интересов, плоскость суждений, нелюбовь к чтению — он это откровенно презирал. А так как Ерофеев был из самой простой семьи и сделал себя образованным человеком самостоятельно в крайне невыгодных для этого условиях, никакой скидки на «трудную жизнь народа» он не делал. Считал, видимо, что имеет право говорить о «простом народе» без всякой снисходительности и сентиментальности. А вот если человек пытался самостоятельно мыслить, читать, таким людям он симпатизировал и некоторых молодых людей даже своеобразно опекал. Подсовывал им книги, просвещал. Я говорил с некоторыми из них — они Венедикту Васильевичу Ерофееву за это всю жизнь благодарны.
Почему Ерофеев стал вечным студентом, переходил из вуза в вуз, но не окончил ни одного?
Точного ответа у меня нет, могу только высказать свои догадки. Думаю, причиной стала совокупность факторов. Переехав в Москву, он очень многого ждал от МГУ и быстро разочаровался. В университете и в формальном советском образовании вообще. Ему было несвободно, тесно, а любую несвободу, принуждение он ненавидел. В университете надо было сдавать какую-то политэкономию идиотскую, заниматься шагистикой на военной кафедре, комсомол опять же. Надо было насиловать себя в угоду общим правилам ради того, чтобы получить диплом. И это вместо того, чтобы читать серьезные книги, учить латынь и немецкий и посещать только те курсы, на которых ему было интересно. Этого, думаю, он ждал и не получил от университета. И в какой-то момент понял, что видал это все в гробу, что это ему совсем не нужно. Что он легко променяет карьеру и комфорт на интеллектуальную свободу — возможность валяться, обложившись книгами, на диване, размышлять и писать самому. Я думаю, уже в эти годы, в 1957–1958-м, он осознал себя как писателя. Это, на мой взгляд, главное, если говорить о его студенческой судьбе в целом. А конкретно вылет из МГУ был обусловлен и другими причинами — «кучей разных кризисов», как сказал об этом сам Ерофеев. Тут и первая неудачная любовь, которую он описал в «Записках психопата», и смертельная болезнь отца… Все последующие вузы были, конечно, не потому, что он надеялся, что там будет лучше, чем в университете. Я почти уверен, что каждый раз он, поступая в очередной вуз, знал, что это «временное решение». Есть версия, что, переходя из одного провинциального вуза в другой, он спасался от военкомата. А еще студенческая жизнь была ему очевидно удобна — бесплатное общежитие, доступ к университетской библиотеке, интеллектуальная среда, круг почитателей, которым он моментально обрастал. В каждом вузе, будь то Владимир, Орехово-Зуево или Коломна, вокруг Ерофеева образовывалось что-то вроде кружка, участникам которого он цитировал поэтов Серебряного века, западных философов, давал Евангелие и так далее. Когда его выгоняли с владимирского филфака, в докладной записке ректору декан факультета писал, что Ерофеев распространяет среди студентов Библию, прикрываясь тем, что он это делает «для изучения источников средневековой литературы» (точная цитата).
Его действительно очень любили женщины или это очередной миф?
Ни в коем случае не миф. Как сказал его знакомый режиссер Александр Куприн (опять я цитирую наш сборник), «как его любили женщины — это было страшно смотреть. Да и мужчины тоже». Это важно — «да и мужчины тоже». Ерофеев на многих оказывал почти магнетическое воздействие. Ему смотрели в рот, ему благоговейно внимали, на него приходили посмотреть «по знакомству» как на какое-то диво. Думаю, тут все сошлось — он был очень красивый человек, высокий, голубоглазый, с идеальной осанкой, обладал приятным низким голосом с успокаивающими интонациями — в общем, был страшно обаятельный. И при этом еще и умный, тонкий, образованный, умеющий посмеяться и посмешить, а главное — ярко талантливый. Мне говорили многие люди, знавшие Ерофеева задолго до «Москвы — Петушков», что этот талант был заметен всегда, в глаза бросался. Такие люди, конечно, расцвечивают нашу жизнь, привлекают к себе и мужчин, и женщин.
В чем причина алкоголизма Ерофеева, который неоднократно попадал в Кащенко с белой горячкой?
Как говорил мне Андрей Бильжо, который в то время работал в Кащенко и пересекался там с Ерофеевым, писателя не раз буквально вытаскивали с того света. Все было более чем всерьез — это к вопросу о мифе, что он никаким алкоголиком не был, никогда не пьянел и так далее. Но — и об этом мне говорил не только Бильжо, но и лечащий врач-психиатр Ерофеева Ирина Дмитренко — он был в своем роде уникум среди алкоголиков, был совершенно нетипичен. Несмотря на стаж и количество выпиваемого, алкоголь практически не деформировал его как личность, не привел к деградации. Врачи говорят, что это встречается чрезвычайно редко.
Ирина Викторовна Дмитренко говорила мне, что она опытный врач-психиатр, который очень много работал с алкоголиками и относился к этой болезни без всяких скидок и романтического флера, так вот она пришла к выводу, что этот человек сам знает, как ему надо жить и как ему себя вести с алкоголем.
Что до причин, то я не врач и не психолог, я могу только предполагать, что причин опять же было много. Тут и определенная фронда, бравада — поначалу. В молодости Ерофеев мог выпить очень много, оставаясь внешне трезвым, щеголял этим. Потом способствовал сам образ жизни в рабочей среде, когда пили ежедневно да еще и всякую дрянь. Вероятно, и внутренняя «анестезия» ему требовалась, как, впрочем, и многим, кто употребляет алкоголь в качестве антидепрессанта. Честно говоря, я не думаю, что в смысле причин и психологии алкоголизма Ерофеев принципиально отличается от большинства пьющих русских (да, наверное, и нерусских) людей.
Существовал ли роман «Дмитрий Шостакович», о котором Ерофеев упоминает в своих книгах как об утерянном?
Я думаю, у него был замысел и почти наверняка — какие-то подготовительные материалы, возможно, даже черновик романа. Но точно мы этого не узнаем, думаю, никогда. Очень вероятно, что была идея, были записные книжки с цитатами и фразами, которые писатель собирался использовать при создании «Шостаковича». Ерофеев писал так: придумывал сюжет (это для него было самое трудное) и строил на нем произведение, черпая цитаты из практически ежедневно заполнявшихся записных книжек — там были и его оригинальные мысли и фразы, и цитаты из книг, разговоров, газет — все могло пойти в дело. Многое, конечно, рождалось на ходу, из головы. И получалась книга, быстро получалась. Вынашивал он долго, писал быстро. «Москва — Петушки» написана за семь недель. Я предполагаю, что так могло быть и с «Дмитрием Шостаковичем». Возможно, он потерял именно «строительный материал» для сюжета — сами записные книжки. Честно говоря, долгое время я думал, что история, которую Ерофеев рассказывал во всех интервью — об украденных в электричке тетрадках с «Шостаковичем» — это чистейшая мистификация, на которые он был горазд. А потом филолог Александр Агапов обратил мое внимание на дневник Ерофеева 1972 года — там он не только упоминает о пропаже записных книжек, указывая даже конкретное число, но и выписывает телефоны вокзальных справочных, в которых можно узнать о пропавших вещах. Ерофеевское первое сочинение «Записки психопата» заканчивается так: «А ведь было, наверное… Что-то было… » В истории с «Шостаковичем» я могу только повторить эти слова. «Что-то было».
Фото: Дарья Кротова