search Поиск
Роман Лошманов

«Я знаю дворы, где все еще за столами сидят мужики и забивают козла» — фотограф Игорь Стомахин

14 мин. на чтение

Фотограф Игорь Стомахин много лет снимает самую разную Москву — так подробно, что порой кажется, будто это Москва снимает сама себя. Он знаток самых потаенных уголков города, а встретились мы с ним как раз в одном из них — в кафе «Парос» Сусанны Христофоровны Тапалцян на Спартаковской улице.

Вы попросили встретиться в «Паросе» — часто здесь бываете?

Нечасто, но бываю. Таких мест почти не осталось в Москве. А узнал я о нем очень давно, меня сюда привел один приятель. Однажды пришел, а здесь поэтические чтения. В другой раз были со знакомой, с которой мы ходили по Москве: я показывал ей малоизвестные места.

Какие, например?

Разные дворы, закоулки. В Москве все вперемешку: маленький особнячок в руинированном состоянии — и рядом сияющий богатый современный фасад. Здесь есть одно место недалеко, усадьба с задним двором, на котором стоит очень колоритный старомосковский деревянный дом. Там был какой-то завод, а сейчас пустырь, на него выходят пустые стены соседних домов, и этот домик. Шлагбаум, домик охраны, но пускают курьеров, которые развозят еду, с большими рюкзаками. Я как-то туда проник, начал снимать — и тут же охранница: «Что надо? Убирайся отсюда!» У меня есть теперь мысль приобрести рюкзак курьера: с ним бы проще было пройти.

Фотоаппарат все равно увидят.

Там окошко будки выходит к шлагбауму, и когда я прошел без этого рюкзака, то охранница пошла за мной. А был бы с рюкзаком, не пошла бы. Просто когда закрывают рукой объектив, особо не поснимаешь.

Есть ли в Москве места, где вы еще не бывали?

Думаю, что есть. Даже сейчас нахожу иногда то, чего не видел. Особенно в последние годы, когда хожу во дворы. В один двор, в другой, через одну подворотню, другую — в некоторых местах еще сохранились не только бывшие конюшни или гаражи 1920-х годов, но и бытовые элементы старой московской жизни. Я знаю дворы, где за столами сидят мужики и забивают козла, где развешивают белье, где дети сами бегают, не под надзором родителей. Как раньше, когда к этому спокойно относились. У меня есть фотография начала 1980-х: маленький ребенок лет трех стоит со щенком, а мама пошла в магазин что-то покупать. И коляски оставляли с грудными детьми. Вот в таких дворах дух сохранился.

Это где?

Тот, где собираются мужики за домино и дети бегают, не очень далеко отсюда, на Красноказарменной. Там, где Академия бронетанковых войск. Дома с большими внутренними дворами.

Я неподалеку отсюда, в 1-м Басманном переулке, однажды совершенно случайно нашел мастерскую интересного художника.

Знаю, да. Я заходил внутрь пару месяцев назад: стоял стол и на нем скетчбуки с рисунками, придавленные камнями. Я не знал, что это и почему, но понял, что можно было брать себе, и взял несколько. Потом пожалел — надо было больше взять. Интересное место, одно из немногих неформальных в Москве.

Это уже, можно сказать, район трех вокзалов. Район с особой атмосферой. Дико колоритные места. Раньше между Ярославским и Ленинградским была уличная торговля, идешь — ряды палаток, а между ними висят тысячи сумок, рюкзаков, чемоданов самых разных, под ногами ползающие солдатики, а для рекламы продавец выпускает большие мыльные пузыри — я там очень много снимал.

Можно было бесконечно идти вдоль этого стихийного рынка, и чего там только не продавали: и шмотье какое-то, и мобильники, и вдруг непонятно откуда брались весной, в марте, свежие дыни — поштучно по 50 рублей. А если до конца пройти, там уже старинная кирпичная водонапорная башня и круглое паровозное депо, которое хотели сносить еще в лужковское время, но «Архнадзор» отстоял, и его отреставрировали. Одно время там было что-то вроде художественного рынка, но потом закрылось. А если еще дальше пройти и свернуть, между путями стоит один из самых первых памятников Ленину — на железнодорожных колесах. Колеса, на них постамент — пирамида из рельсов, на ней Ленин, не очень большой. Раньше это все было такое отколупанное, со ржавыми колесами, из рельсов торчала трава, а сейчас его отреставрировали, и он как новенький. Но потерял свою ленинскую человечинку — самого человечного человека.

Как тогда люди реагировали на камеру?

Разные абсолютно бывают ситуации. В этом отношении у каждого вырабатывается свой стиль съемки, чтобы это не особо бросалось в глаза, хотя кто-то может снимать совершенно в лоб большой зеркальной камерой, и ничего. Я все-таки предпочитаю камеры маленькие беззеркальные, потому что если человек смотрит прямо на тебя или в объектив, то это уже не то: нарушается естественность ситуации. Сейчас с этим проблем практически нет, а раньше, во времена пленочной фотографии, было сложнее. Камеры все большого размера, затвор срабатывает со звуком, люди на него реагируют. Но — у каждого свой стиль. Я стараюсь не одеваться броско, не носить жилеты с карманами, чтобы не производить впечатление профессионала.

Но камера все равно же выдает профессионала.

Нет. Большая зеркальная камера — да, понятно, что человек для какой-то цели снимает. А маленькая беззеркальная…  Сейчас все снимают телефонами и уже нет такого, что ты бросаешься в глаза и на тебя реагируют. Раньше — да: и затвор, и 36 кадров всего, надо пленку менять постоянно.

Что говорили?

Ну люди тоже разные. Кому-то все равно; многие, наоборот, хотят попасть в кадр и позируют; некоторые не замечают. Та торговля была незаконной, человека в любой момент могли оштрафовать. Эта психология и сейчас существует: люди или отворачиваются, или закрываются, или пытаются прогнать. Но очень трудно предугадать, какая будет реакция.

Охранница вышла и закрыла объектив рукой — такое часто бывает?

Бывает, но нечасто.

Спрашивают, зачем снимаете?

Я объясняю, например, что это объект культурного наследия, он принадлежит всем и каждый имеет право его посмотреть и сфотографировать. Иногда люди понимают и говорят: «Только недолго». А в каких-то случаях говорят: «Нет». Сейчас самая главная точка — Ивановская горка, единственное место в Москве, где нет ни одной многоэтажки, ни одного современного здания, хотя там много перемешано разных периодов: и век, и ампир, и модерн, и конструктивизм, но это уже сохранившаяся среда. Есть там одно здание, бывший Институт международного рабочего движения, которое было построено в 1939 году по типовому проекту. Сначала там была школа. Таких в Москве несколько, но это здание самое характерное. В ней училась Белла Ахмадулина, например. В 1960-х сделали институт, и в нем преподавали Мераб Мамардашвили и другие известные философы, Жан-Поль Сартр приезжал читать лекции.

К этому зданию примыкает арт-центр «Хохловка» — это была нотопечатня Юргенсона, он был меценат и приглашал композиторов, чтобы у них была возможность от всего отключиться и писать музыку. Мне кто-то сказал, что во флигеле чуть ли не Чайковский сочинял «Лебединое озеро». А до того как Юргенсон печатал ноты для всей России, это были палаты дьяка Украинцева, который управлял Посольским приказом, потом там был архив Министерства иностранных дел, куда ходил Пушкин, когда писал историю пугачевского бунта. Там же самые старые тополя в Москве. И на этом месте хотят построить бизнес-центр в два раза больше размером. Я это к чему: пройдет полгода-год, и этого всего уже не будет. Поэтому я стараюсь снимать побольше. Там напротив Морозовский сад. Здание принадлежит частным владельцам, и сад принадлежал им же, но в результате судов, которые продолжались несколько лет, его открыли — туда можно прийти и гулять. Сад идет под уклон: входишь с нижней части и поднимаешься наверх по одной из дорожек, а дальше — здание усадьбы. Именно с этой точки открывается самый интересный ракурс на арт-центр, как раз с угла — с кирпичами, со стеной, где штукатурка отпала, и крыша на углу немного провалилась.

Я каждый раз, когда туда прихожу, быстро-быстро забегаю и начинаю снимать. Мне хочется снять это место в разные моменты — и когда солнцем освещено, и когда снег лежит, и вечером, с подсвеченным особняком. И каждый раз выходит дворник и говорит, что нельзя. Я говорю: «Две минуты!», а он отвечает: «Ну ладно». Уже узнает меня.

У вас недавно в фейсбуке были фотографии из серии «Уходящая Москва» — с Рогожским кладбищем, Преображенским. И там были люди, которые выглядят в XXI веке так, как лет сто-сто пятьдесят назад.

Старообрядцы — понятно, потому они и старообрядцы. Рогожское кладбище тоже интересное место. Там безумная огромная эстакада с развязками в несколько уровней, но все-таки сохранился уголок старой Москвы. У старообрядцев главный праздник — Неделя жен-мироносиц, через две недели после Пасхи. Они устраивают ярмарку. Приезжают старообрядцы со всех городов и из-за границы. Там и их продукты, и свой мед, и одежда, и кто-то продает старые книги — толстенные церковные фолианты. Для всех устраивают стол: полевая кухня с кулешом, некоторые приносят то, что сами приготовили. Например, в прошлом году один человек приготовил кастрюлю ухи; мне досталось — и это была такая уха! Рядом стоит высокий жилой дом, и я однажды договорился, поднялся на крышу и снимал так, чтобы были видны все соборы и Рогожское кладбище — как на ладони. С тех пор снимал почти каждый год на этих ярмарках. Очень колоритно и столько людей приезжает, что уже никто на тебя не шикает, не обращает внимания, если особо не наглеть.

Идет крестный ход, за ним все бегут, все снимают — понятное дело, праздник. И на колокольню можно подняться. Очень интересный там звонарь — консерваторию окончил, рассказывает об истории колокольни: как снимали оттуда колокола, как потом обратно устанавливали. В этом году я не то чтобы специально снимал, просто попал 18 января, когда освящали воду, и настоятель собора вышел из храма и шел по дорожке, а ему 90 лет.

Сейчас с телефоном проще быть незаметным: и привыкли все, и кнопку можно нажать беззвучно.

Но и у камер поворотный дисплей: смотришь вбок, или вверх, или вниз, тоже психологически незаметно.

А когда вы снимали летний лагерь беспризорников, как вы там становились незаметным?

Там не было такой необходимости.

Просто люди привыкают к тебе, не замечают, ведут себя естественно.Тем более что это подростки. Лагерь назывался «Синяя ворона», недалеко от Бологого. Поляна в лесу с палатками, где жили дети, они сами готовили себе еду, рыбу ловили. Принцип был такой, что они приходят туда добровольно и в любой момент могут уйти. Конечно, какая-то работа там с ними проводилась, но не запрещали, например, курить. Это конец 1980-х — начало 1990-х.

У меня есть еще серия про бездомных, снятая через несколько лет на площади трех вокзалов. Там один человек по имени Намрут, эфиоп из посольства, их кормил. Сначала сам, три раза в неделю, потом договорился с церковью, которая недалеко, и оттуда на санках возили кастрюли с едой. Намрут был первым, тогда не было никакой благотворительности, а бедных и бомжей было огромное количество. Собирались в небольшом скверике у Казанского вокзала, люди знали, что в час «негр», как они говорили, привезет еду и будет кормить. Женщин и детей просил пропускать вперед, говорил: «Помолимся», и все располагались на земле, на трубах.

Я работал тогда в еженедельной газете «Мегаполис-экспресс». Сначала это была серьезная газета с безумным тиражом — миллион. Но потом владельцы ее продали, и она стала совершенно желтой, бульварной. Поменялась редакция, но я еще оставался. Сюжеты там придумывали просто из головы. Однажды и я придумал какую-то полную чушь: было жаркое лето, люди рванули на водоемы купаться, и я написал, что появился мутировавший вид комара, который кусает мужчину, потом садится на женщину, и та после этого беременеет. Маленькая заметка, придуманная за 20 минут, надо было дыру закрыть. Вышел номер, люди нам телефоны обрывали, а через три дня главный санитарный врач Москвы выступал по телевизору: «Как вы можете верить в этот бред!» Газета вся состояла из такого.

И я редактору Игорю Дудинскому принес историю о Намруте: про человеческие судьбы, трагедии — слезный материал, проникнутый состраданием. Дуда прочитал, говорит: «Все хорошо, молодец». Через несколько дней выходит газета, раскрываю — и у меня волосы встали дыбом. Текст мой, фотографии мои, но заголовок — самым крупным кеглем — «Эфиоп, твою мать, дай пожрать». И под ним Намрут с половником в тарелочку наливает человеку еды. Кошмар! Я не знал, как показаться ему на глаза — ведь приходил, фотографировал, разговаривал.

Вы сами темы придумывали? Или вас посылала редакция?

Когда как, чаще сам. У меня был разворот, назывался «Социальное фото». Помню, снимал цыганских детей, фотографии печатал, приносил и им отдавал. Их это дико смешило, они рассматривали себя и покатывались со смеху.

Таких разворотов много было. Про ГУМ. Про ипподром. Время было интересное. Когда у меня была выставка в Музее Москвы, там был семинар, где я показывал фотографии 1980–1990-х годов, я понял, что даже мои ровесники очень мало знали из того, о чем я говорил. Например, однажды на Тверской улице устроили фестиваль «Звери против зверства». Любой человек мог прийти со своим домашним животным — и вот они шли по Тверской: с кошками, собаками, попугаями, кроликами, хомяками, коза была и был медвежонок.

А сейчас? Просто ходите по городу?

Очень многое зависит от погоды. Для меня очень важно в фотографии передать состояние. Что это такое, трудно объяснить словами, но это один из элементов языка фотографии. Сейчас как-то больше говорят о композиции, о технических вещах, а состояние — это все. И оно во многом зависит от погоды. Если пасмурный зимний день, для меня это графика темных и светлых тонов. Если солнечный день, то тогда композиция света и тени, интересные места, куда свет проникает: подземные переходы, вокзалы, павильоны старых станций метро, когда свет проходит через двери или между колоннами — это становится интересным орнаментом, который меня просто завораживает. Если небо проглядывает через тучи, ищу открытые места — набережные, мосты, чтобы неба было много и на его фоне были силуэты зданий и людей. Если дует ветер и постоянно меняется движение облаков, это уже само по себе настроение — романтика, тревога. Все вместе — это состояние, и мне важно, чтобы оно эмоционально действовало на того, кто смотрит на фотографию.

В недавней моей подборке «Уходящая Москва» есть такой кадр, где большие сосульки и ребенок. Я просто увидел место, где свисают огромные сосульки, но сами по себе они мне не интересны, надо их как-то обыграть, чтобы что-то происходило. Как назло, там вообще никто не ходит. И я на следующий день привез внука. Он бросился их сбивать. Если отдельно — мальчик и мальчик, сосульки и сосульки. Но мальчик, который огромную сосульку сбивает, уже состояние. Особенно в наше время — раньше для ребенка сбить сосульку было обычным делом, а если большая, так еще интереснее. А сейчас люди мне пишут: «Безумные взрослые! Бедный ребенок!»

И в то же время вы снимаете разные состояния одного и того же места — той же Ивановской горки.

Да-да. И вот дворы — я их уже обошел летом и осенью, теперь обхожу зимой.

Ради чего?

Я не знаю, что из этого получится. Может быть, выставка, альбом или книга. Но главное, что будет большой документальный материал. Все меняется, и не будет скоро мест, где во дворах козла забивают, развешивают белье и бегают дети. Раньше, когда начинал снимать, я как-то этого не осознавал. И фотографии мои были более репортажные — больше был мир людей. Сейчас это скорее мир всего вместе: и людей, и времени. Но это будет оценено через какое-то количество лет. А сейчас у меня готова книга черно-белых фотографий 1980–1990-х годов. Их будет сто, поскольку у меня фамилия Стомахин.

Вы же не только наблюдали, но и знакомились с разными людьми. Однажды вы мне рассказывали, как удивительно это произошло с Пахомом (художник-акционист Сергей Пахомов. — «Москвич Mag»)…

Это история про магию черно-белой пленочной фотографии. Конец 1980-х, я шел с камерой, как обычно, и увидел в подземном переходе у «Октябрьской» музыкантов. Что было редкостью — не играли музыканты на улице, даже на Арбате, где им уже разрешили выступать. Стал их снимать. А шел я на свадьбу Наташи Почечуевой (художница, декоратор, первый главный редактор журнала Elle Decoration— «Москвич Mag»). Там мне сразу налили, но я же все-таки фотограф, мне надо сделать свадебные фотографии — стал снимать. На следующий день проявляю — и сначала ничего понять не мог. А потом понял: я пленку с музыкантами зарядил во второй раз, и кадры наложились. Сидят жених с невестой, перед ними блюдо с фруктами, а среди фруктов маленькие музыканты играют. Или сидит свидетель, а ему барабанщик палочками бьет по голове. И вот так вот все. Наташа тогда немножко обиделась — на память ведь не оставалось ничего.

А потом годы шли, она с тем своим мужем уже развелась. И как-то в клубе «Пилот» Андрей Бартенев отмечал день рождения. Народу было очень много. И в ночи я всех, кого знал, звал к себе домой. Собралось человек десять: я знал каждого, а они друг с другом не были знакомы. Еще время было такое — ехал автобус, мы проголосовали, он нас и повез. И тут Пахом сказал: «Поехали ко мне в мастерскую». Высоченный дом на Таганке, было лето, светает рано, часа в четыре полезли на крышу, любовались восходом солнца, выпивали, и в какой-то момент я смотрю — Пахом целуется с Чучей, Наташей. Через пару месяцев они меня приглашают на свадьбу. Я прихожу и совершенно отчетливо понимаю, что Пахом тот самый музыкант, который играл в переходе. И который за десять лет до того наложился на свадебные Наташины фотографии. С цифровой камерой такого не получится никогда.

Почему вы сейчас не делаете черно-белые фотографии? Можно же на цифровую камеру делать.

Это то, что мне совершенно не нравится — черно-белая фотография, сделанная цифровой камерой. Нет, у меня есть и пленочные камеры, и я хотел бы вернуться к пленке, просто сейчас это очень дорого. Впрочем, и тогда было недешево. Но я работал в Музее революции — на Тверской, в бывшем Английском клубе — фотолаборантом. Мы печатали со старых стеклянных негативов на огромных увеличителях. Для разных целей — заказывали для книг или для школ: к какому-то юбилею Ленина нужно было напечатать для стенда 50 его фотографий, все, которые есть — и того, что был на октябрятском значке, и в костюме рабочего в кепке, и в парике, вплоть до Ленина в гробу. Там я научился и растворы составлять, и сам стал снимать Москву. Пока фотографии с Лениным промывались в проточной воде, я шатался по округе: Патриаршие пруды, Палашевский рынок, Пушкинская площадь.

А учился я в историко-архивном институте, защищал диплом по берестяным грамотам. Когда окончил, мои друзья — Андрей Орлов, который поэт Орлуша, и Андрей Васильев, который потом стал главным редактором «Коммерсанта», — позвали меня фотографировать для одной студенческой газеты, которая выходила для стройотрядов. Делали ее в «Московском комсомольце», где они тогда работали. У меня есть фотография, где стоят чумазые маляры, которые красили фонарные столбы, и у них все комбинезоны в засохшей краске. Ее напечатали, и завотделом иллюстрации вызывали в райком комсомола, потому что советские студенты не могут быть такими грязными. Это как раз была первая моя фотография, которую напечатали в «МК». На первой полосе, я получил 7 рублей гонорара. И мы пошли в пивнушку у Ваганьковского кладбища.

А когда вы начали фотографировать?

Еще в школе. У меня была «Смена»: и в пионерлагере, и в армии ею снимал, но несерьезно, просто карточки на память. Потом уже, где-то к концу 1970-х, у меня появился старый «Роллейкорд» — эта камера и сейчас у меня. Он двухобъективный, и открывается такая шахта, куда смотришь, внизу матовое стекло, на котором появляется изображение. И это дико неудобно. Во-первых, видишь все наоборот: если человек идет налево, то в камере — направо. Во-вторых, очень трудно наводить на резкость. И камера совершенно не оперативная, всего 12 кадров. Она уже и в то время была музейным раритетом. Я заходил в какой-нибудь двор, меня тут же окружали дети, я им говорил: «Смотрите, эта камера снимала еще дедушку Ленина!» Дети сразу: «О-о-о-о-о!» — и в этот момент я их снимал. Меня потом спрашивали: «Как это получилось? Такая естественная эмоция у ребенка!» Потом уже у меня появились и «Киев», и ФЭДы, и «Зенит», и гэдээровские Praktica с очень пластичными объективами. У цифры, конечно, все совсем другое.

Фото наверху: Юлия Третьякова

Подписаться: