Я не помню тот момент, когда автобус перевернулся. Позже мне рассказали: когда я выбрался из автобуса, то я был в сознании, даже говорил с полицейскими и врачами скорой помощи и сказал им свой адрес.
Только после этого я потерял сознание, и меня на вертолете отправили в больницу в Котбус. Там врачи ввели меня в искусственную кому, в которой я пробыл три недели. И когда я пришел в себя, то все, что я помнил — это последний перекур и чашка кофе на заправке где-то в Чехии недалеко от немецкой границы, сигареты, которые я покупал в магазинчике на заправке, с трудом вспоминая чешские числительные и с благодарностью — университетскую преподавательницу чешского. Впрочем, мог бы и не вспоминать — продавщица отлично говорила по-английски. На самом деле я не могу сказать, что я действительно помню и чего не помню, потому что сильные обезболивающие играли в забавные игры с моим сознанием: в одно мгновение ты совершенно социален, но тут же, в другое, ты видишь и слышишь то, что незаметно никому другому. Сотрудники немецкой больницы кажутся тебе старыми знакомыми, переодевшимися в зеленые и белые халаты.
Эта жизнь между мирами, конечно, уже не граница между жизнью и смертью, ты уже определенно жив, но эти границы хочется как-то зафиксировать. Пусть даже сейчас, когда после аварии прошло уже полгода, и несколько месяцев, как я вышел из больницы. Как и всякий пишущий человек, я пытаюсь найти самое точное описание того состояния, того травмирующего опыта. Я еще долго буду это делать, не только с терапевтической целью, но и с профессиональной. Конечно, я прекрасно понимаю, что есть авторы, которые сумели это сделать так, как никто другой. Так, как венгерский писатель Петер Надаш в эссе «Собственная смерть», опубликованном в собрании его малой прозы, старой и новой, «Путешествие вокруг дикой груши» (перевод Вячеслава Середы, издательство Ивана Лимбаха).
Семидесятидевятилетний Надаш знаменит своими огромными романами (увы, пока не все переведены на русский), но «Собственная смерть» — короткое произведение. В нем Надаш тщательно, не упуская деталей, фиксирует собственное умирание, сердечный приступ, превращающий его из социального существа в плохо функционирующий организм. «Я развернул листы корректуры, чтобы, пока остывает безумно горячий суп, заняться правкой, а не думать о смертном поте, об отвращении и о боли. Но глаза мне не подчинялись — не иначе что-то с очками. Буквы и строчки сливались и разбегались, появлялись и исчезали в виде рябящих пятен. Не помогали ни самодисциплина, ни маниакальное протирание очков. Я сидел в ледяном безмолвии собственного воспитания».
Надаш разбирает свои эмоции и мысли на малейшие кванты ощущений, чтобы потом пересобрать их в линейное повествование о путешествии сознания за границы телесности и возвращении в обыденность. В этом путешествии личность, «Я», отделяется от тела на пороге расставания с жизнью: «… ведь я боялся не смерти, ее боялось разве что мое тело, я же просто не мог больше переносить боль и немыслимое удушье. Провода физических ощущений, надо думать, подключены туда же, где должно находиться и наше сознание». В эти мгновения бестелесное сознание ставит под сомнение и религиозные переживания, и этику, но воспоминания и когда-то важные отрезки времени становятся осязаемыми: «Все испытанные в жизни ощущения и чувства, со всеми их вкусами, запахами, никуда не девались, хотя я уже ничего не чувствовал. Осязание, обоняние, вкус пропали, великая ярмарка сенсуальности завершилась. Что не значит, будто мое восприятие стало беднее. Я видел. Я помнил». Но дальше происходит насильственное, как его характеризует Надаш, врачебное вмешательство в это путешествие, сознание, тело, понятийное мышление и способность говорить снова соединяются в личности немолодого писателя, который в самом финале неожиданно становится ироничен, чтобы хоть как-то облегчить невыносимость рассказа о собственном уходе и возвращении. Читатель и остается завороженным этим повествованием, и задает резонный вопрос: «А что же такое “Я”?»
Собственно, во всех произведениях, собранных в «Путешествии вокруг дикой груши», Надаш проделывает эту тщательную операцию проверки на истинность. Предметом сомнения может стать кто угодно и что угодно, от прекрасной незнакомки, встреченной в поезде, до самого венгерского народа. Впрочем, та изощренная издевка, с которой Надаш говорит о Венгрии («людям же, думающим по-венгерски, выпала историческая задача, казалось бы, неразрешимая: ничто не должно было приходить им на ум, не только когда они ни о чем не думали, но даже когда они что-то думали, им в голову не должно было приходить ничего такого, что могло бы на что-то их надоумить»), может быть применена к любому обществу, особенно к авторитарному и бедному, в котором вырос и сформировался писатель. Точно так же он описывает в рассказе, давшем название всему сборнику, нравы и порядки жителей неназываемой деревни: «Не только знание, но и зрение, слух у сельчан функционируют как бы на коллективно-безличном уровне. Они одинаково видят и одинаково слышат. Меня всякий раз приводит в неописуемое изумление, что стоит кому-либо надеть что-то новое, незнакомое, как его перестают узнавать».
«Я провел свою жизнь между воображением и реальностью», — говорил Надаш в давнем интервью The New York Times, подчеркивая, что без воображения реальность неинтересна. Это было сказано до события, позже описанного в «Собственной смерти». Возможно, сейчас Надаш отказался бы от этого простого противопоставления. Как расставание с жизнью оказалось не одномоментным событием, а сложным процессом, так и реальность перемешана с воображением куда интенсивнее, даже если это не эффект от сильных обезболивающих.