За последние два года, по мере того, как ковид становился все более значимым фактором жизни и смерти, да и вообще всего, в речь даже самых образованных и утонченных россиян тихо прокралась и основательно поселилась «больничка». Там она встретила «передачку», появившуюся в обычных разговорах и фейсбучных сообщениях во время последних массовых московских протестов и задержаний.
Больничка и передачка отлично устроились в компании с «крайним разом» и «присаживайтесь». Поскольку язык — живой организм, он движется и изменяется, нормативность — зло, кофе среднего рода, творОг возлег рядом с твОрогом, а сотрудник отдела кадров стал эйчаром — то мы можем только смириться и со сдержанным огорчением обсудить, насколько больничка и передачка похожи на молочку и вкусняшку или, например, приветики.
Конечно же, совсем не похожи. Их диминутивные суффиксы выросли и возмужали в совсем разных краях и в совсем разные времена. Один — родом из тюремного барака, другой — из двора (так и хочется сказать «дворика») где-нибудь на улице Солженицына, которая в прежних жизнях была Большой Алексеевской и Большой Коммунистической. Еще в 1958 году Евгений Евтушенко сетовал на то, что «интеллигенция поет блатные песни»:
Поют врачи, артисты и артистки,
Поют в Пахре писатели на даче,
Поют геологи и атомщики даже.
Поют, как будто общий уговор у них
Или как будто все из уголовников…
Почему врачи и даже атомщики пели блатные песни через пять лет после смерти Сталина, предельно понятно. Блатной язык был принесен в обычную городскую жизнь недавно вернувшимися из ГУЛАГа. А ироническое освоение тюремного опыта происходило в надежде на то, что, будучи вышученным, время лагерей больше не вернется. Однако советская и постсоветская интеллигентская ирония — хороший инструмент эскапизма, но плохое средство сопротивления. Возможно, еще будут написаны диссертации о том, как «Окурочек» или «Тот, кто раньше с нею был» утрамбовали дорогу для радио «Шансон» и романтизации криминального мира. Пока же, полистав “Словарь русских арготизмов. Лексикон каторги и лагерей императорской и советской России” Леонида Городина (Музей истории ГУЛАГа), можно обнаружить, что именно пришло в сегодняшнюю русскую речь из-за колючей проволоки.
Журналиста Леонида Городина (1907-94) арестовывали четыре раза, и в общей сложности он провел в ГУЛАГе почти пятнадцать лет. Его лагерная проза “Одноэтапники. Невыдуманные рассказы” была опубликована три года назад. В 1960-е годы Городин осмыслял свой опыт многолетнего заключения, не только записывая невыдуманные рассказы. Он решил если не кодифицировать, то хотя бы зафиксировать тот язык, на котором говорила зона. Этот растянувшийся на многие годы труд, полные результаты которого можно увидеть только сейчас, включил в себя не только словарь тюремного языка, современного Городину, но и более старые и более современные слова и выражения, с дореволюционных времен и до начала 1980-х. Так что «Лексикон каторги и лагерей» дает и представление об исторической перспективе фени. В нем есть и вовсю употребляемые сегодня «гнать порожняк» и «надыбать общак», и уже совершенно непонятные «брать на халтай» и «полгада» (не могу удержаться от спойлера: «полгада» — это всего лишь поллитровая бутылка водки).
Леонид Городин не был лингвистом, и потому наверняка у профессиональных лексикографов будут претензии к его словарю. «Словарь русских арготизмов» демонстрирует весь объем того языка, который использовали в ГУЛАГе и в царских тюрьмах, и, конечно, не весь этот язык — профессиональное криминальное арго. В нем много просто просторечных словечек и оборотов. Но собственно лексикографическая слабость превращается в культурологическое достоинство. Перед нами — полная картина мира, описанного из несвободы.
Кроме того, книга «Словарь русских арготизмов» — это не только собственно словарь, но и четыре приложения («Пословицы, поговорки, присказки», «Блатная поэзия», «Клятвы, заверения», «Брань»), и архивные документы, связанные с историей составления словаря. А открывается книга замечательным предисловием Гасана Гусейнова, который вводит вроде бы узкую по своей задаче работу Городина в контекст и русской литературы XXвека, и лингвистики. Гусейнов, один из самых внимательных наблюдателей за состоянием современной русской речи, пишет: «До сих пор в России не существует ни одного словаря, который включал бы в себя разные пласты лексики — от возвышенной и устаревшей до чрезвычайно активного низменного, жаргонного словаря. Язык ведь изоморфен миру, вот и получается, что человек, скрывающий от носителя языка или от иностранца «кромешную» часть этого мира, утаивает не только эту часть правды, а сразу всю правду как таковую».
Язык неволи не только сопротивляется, противостоя языку воли. Там, где это возможно, и тогда, когда социум к этому готов, язык неволи захватывает новые пространства, потому что по своей природе он принадлежит миру насилия и принуждения. Язык неволи тотален и универсален, и статьи «Словаря русских арготизмов» описывают все важные сферы жизни — деньги, секс, власть, социальную коммуникацию. Язык неволи так просто, не замечая, впустить в речевое поведение — и эта ситуация уже не предмет профессионального интереса лингвистов, а момент самоидентификации, когда нужно спросить себя: «Где мы? Во дворике или в бараке?» Возможно, у этого вопроса больше двух ответов, и мы не там и не там, а в больничке.