, 11 мин. на чтение

Какой кажется Москва реэмигранту после семилетнего отсутствия

Эмигранта, вернувшегося в родной город после семи лет жизни в Стокгольме, влечет к ностальгическим прогулкам. Москва, конечно, никогда не выглядела так шикарно. Чувствуешь себя раздавленным этим великолепием. Залитые подсветкой бульвары, широкие улицы, расчищенные от рекламы и отреставрированные фасады, «Зарядье» и Кремль на фоне «Сити» — ну это реально сносит башню. Общественные пространства, включая неформальные, вроде Ямы. Все дико красиво и местами даже удобно — нельзя этого отрицать.

Года полтора назад моя подруга, известная шведская журналистка Кайса Экис Экман, съездила на несколько дней в Москву. «Это полностью хипстерский мир, — рассказала она мне. — Город велосипедистов, латте с овсяным молоком, местные дизайнеры, люди с рюкзаками Kånken, повсюду лесбийские пары, курить запрещено везде, даже на открытом воздухе. Все как в Стокгольме, только больше!» Я тогда подумал, что она не заметила главного: пульсирующей, перехлестывающей через край энергии. А когда вернулся, с изумлением заметил, что этой энергии действительно нет. В центре Москвы восторжествовала интернациональная культура среднего класса с его любовью к велосипедам, уличным променадам, барбершопам и прочей милоте.

Выросшая из 1990-х Москва, которая в общих чертах сохраняла свой облик до начала 2010-х годов, была городом рыночного хаоса. Все торговали всем и где ни попадя. Рядом с шедевром архитектуры можно было купить хот-дог или пачку сигарет, и каждый свободный метр пространства употреблялся для всей этой коммерческой самодеятельности. Отсюда и хаос рекламных баннеров, и паутина проводов, которые закрывали собой исторический облик города. Но само городское пространство оставалось общественным, им пользовались все подряд. В десятые место свободных парковок заняла упорядоченная аренда машино-мест у города. Выяснилось, что выгоднее убрать безобразные ларьки с шаурмой и пластиковые павильоны с колготками и парфюмом из центра. Теперь вместо десятка таких точек существует один дорогой бутик или ресторан, способный оплачивать высокую аренду, которая отбивается за счет того, что выросла привлекательность улиц для пеших прогулок. Велосипедные дорожки потеснили автомобили, и это тоже повысило посещаемость кафе и размер среднего чека. Городское пространство обрело товарную стоимость, при которой важен уже не только квадратный метр, но и то, где он расположен.

Социологи называют это коммодификацией, то есть превращением в товар того, что прежде им не являлось. В Москве конца десятых таким товаром стала не просто близость к центру, но и городской пейзаж, красота церквей и особняков, построенных столетия назад. И у этой трансформации есть собственная логика. Например, она ведет к джентрификации города, когда части жителей становится не по карману жить в престижных районах, а социальная демография структурируется вслед за пирамидой экономического неравенства. И если уйти из засасывающего московского центра на окраины, то легко ощутить оборотную сторону этого процесса.

Кладбище мечты

Стокгольм — город глубокой сегрегации. В районе Ринкебю, который называют маленьким Могадишо, трудно встретить не то что человека европейской внешности, но порой и просто кого-нибудь в западной одежде. А в соседней Спонге, застроенной коттеджами преуспевающего среднего класса, глаза режет от обилия блондинов. Районы города складываются в разноцветный пазл социального неравенства. Если ехать из привилегированного района Дандерюд на севере Стокгольма, где живут представители элиты и верхушки среднего класса, в эмигрантский район Ворберг на юге города, где велики показатели безработицы и преступности, то с каждой станцией метро средняя ожидаемая продолжительность жизни будет падать на полгода. Я тысячу раз рассказывал шведским друзьям, что Москва благодаря советскому наследию избавлена от этой логики гетто. Но вот я дома, и целые кварталы новых «человейников» где-нибудь в Жулебино или в Саларьево с заслоняющей небо «шанхайской» застройкой убеждают в том, что я был неправ. Российская столица следует глобальным трендам, пожалуй, даже более точно и рельефно, чем сонные города Западной Европы.

Миры джентрифицированного, уютного и во всех смыслах «упакованного» центра и циклопических сооружений в лавкрафтовском стиле на окраинах соединены сетями «платформенной экономики». Это первое, что бросается в глаза по приезде в Москву из Европы: всюду невероятное обилие онлайн-такси и служб доставки еды. В таком количестве их нет нигде.

В политкорректной Швеции, конечно, был бы невозможен рекламный слоган Delivery Club, баннерами с которым завесили всю Москву прошлым летом: «Ваш заказ доставит учитель литературы». Ведь он означает, что учителя, полиглоты и артисты в стране не востребованы. Их компетенции транжирятся на развоз роллов и жареной картошки.

В Москве моего детства, пришедшегося на 1990-е, можно было совершить фантастическую карьеру. В считаные недели превратиться в миллионера, а за пару лет — в олигарха (были, правда, и риски обратной, не менее стремительной траектории). Когда я повзрослел и начались нулевые, таких реактивных возможностей поубавилось, но большинство моих сверстников рассчитывали на плавные карьеры в бесконечных офисах. И они были правы. Выросшим из хаоса 1990-х корпорациям нужны были менеджеры и технократы. Но теперь эта «революция менеджеров» в прошлом. Пробиться наверх для человека из низов стало если не невозможным, то крайне проблематичным. И вот тысячи людей оказались одеты в униформу курьеров, приговорены к неустойчивой, временной и ненадежной занятости, которая, словно якорь, держит их на дне общества.

И важно здесь даже не только абсолютное измерение богатства и бедности, но их относительные величины. «В этом городе чувствуешь себя невероятно бедным, — жалуется приехавшая из Питера айтишница Алена Осадченко. — Это при том, что мы с мужем работаем в крупной компании и получаем каждый зарплату больше ста тысяч, которая у нас считалась бы суперуспехом. Но тут вокруг все слишком шикарно. Контрасты слишком велики. Богатые здесь богаче, а бедные — беднее».

Насилие — вниз, депрессия — вверх

Самое удивительное, что на фоне всех этих социальных язв в Москве стало очевидно безопаснее жить. Город моей юности был, если честно, довольно опасным местом. Уличные драки случались постоянно и были частью повседневной рутины. За несколько месяцев по возвращении из эмиграции я не видел еще ни одной. Даже десять лет назад ночью на московских окраинах вполне реально было услышать сакраментальное «дай мобилку позвонить» или ритуальное «есть закурить?». Сейчас это звучит как страшная сказка о темных веках. Ладно, об угрозе вымирания расы гопников западные журналисты писали еще при Лужкове. Но и тогда социальные низы на городских окраинах сублимировали свой опыт депривации в групповую агрессию и насилие. На рубеже нулевых и десятых Москва переживала настоящий взрыв ультраправого насилия. Его жертвами за вторую половину нулевых годов стали, по данным правозащитного центра «Сова», более 3 тыс. человек. Последними крупными беспорядками на национальной почве стали события 2013-го в Бирюлево. С тех пор накал конфликта существенно снизился, хотя мигрантов меньше не стало.

Статистика утверждает, что преступность в России плавно, но неуклонно снижается с 2005 года. Особенно впечатляет динамика насильственных преступлений. Убийств стало меньше в 2,5 раза, изнасилований — почти в 3, число разбоев уменьшилось почти вчетверо, а грабежей — в 2,2 раза. Правда, и в этом нет ничего особенно самобытного. Москва и Россия просто оказались частью глобальной тенденции — «великого снижения преступности», над объяснением которого ломают голову криминологи всего мира. Этот глобальный тренд на снижение повседневного насилия сопровождается ростом безумия. Количество психических расстройств растет из года в год с 1990-го. Согласно докладу «Глобальные риски 2019», подготовленному к прошлогоднему Давосскому форуму, только с 1990 по 2013 год число случаев диагностированной клинической депрессии выросло на 54%, а тревожных расстройств — на 42%. Причем самыми быстрыми темпами растет депрессия и тревожность среди молодого и среднего поколений. Москва и здесь идет в ногу со всем миром: ключевыми словами в соцсетях в последние годы стали «депрессия» и «проработка травмы». Бунтарские проявления социального недовольства, прежде находившие выражение в деструктивном поведении, сегодня сублимируются в подавленную замкнутость, особенно распространившуюся в безликих «человейниках» новых районов.

У меня во дворе ходит девочка с каре

В Москве за эти годы, пока меня не было, исчезла профессия барыги. Раньше, чтобы купить дозу, покупателю нужно было лично встретиться с наркодилером. Теперь все это ушло в прошлое. Наркотики теперь заказывают через интернет, а забирают в соседнем подъезде, из водосточной трубы или выкапывают из цветочной клумбы. На наркотических сайтах и форумах легко найти объявление о вакансии — «анонимный курьер». Судя по всему, кадрового голода отрасль не знает, ведь месячный доход «закладчика» может составлять 150–200 тыс. рублей. Правда, такая карьера может легко закончиться сроком в 15–20 лет. Но рынок все равно процветает.

Всплеск наркотизации в 1990-х был тесно связан с социальной катастрофой и крушением привычного социального уклада. Сегодняшняя волна «солей» и «спайсов» накатила в условиях застойной стагнации. Катастрофы нет, но тягостного ощущения безнадеги и социальной депрессии сколько угодно. На этой почве выросла целая молодежная субкультура, основанная на культе саморазрушения. «А у меня во дворе ходит девочка с каре… » — поется в популярной песне, которая рассказывает историю любви молодых наркоманов. Когда подруга главного героя умирает от передоза, он закапывает ее в заснеженном лесу под унылый рефрен «И я так в нее влюблен, и я так в нее влюблен».

Раньше социальные низы сохраняли автономию за пределами большой экономики города. Безработица и неустроенность конденсировались в виде некапиталистических форм коллективного действия, от уличного гоп-стопа до замкнутых дворовых комьюнити наркопотребителей. Но интернет и новые технологии размыли границу между трудом и досугом, включили тысячи отверженных в циклы товарного обмена и неполной, прекарной занятости. Гопники, наркоманы и скинхеды превратились в курьеров и таксистов. Даже нелегальные практики оформились в систему индивидуального потребления. Коммодификации подверглось не только городское пространство, но и сама повседневность горожан.

Лавочки

«Еще с 1999 года, когда происходили взрывы домов, тогдашние московские власти объявили войну лавочкам у подъездов, — вспоминает журналист “Московских торгов” Дмитрий Костенко. — Идеология под это дело подводилась разная. Объясняли это соображениями безопасности, еще чаще тем, что на лавочках гуртуется нежелательный элемент — бабки, алкаши, бомжи — в общем, все те, кто “мешает успешным людям”».

Война с лавочками заняла много лет. В старых спальных районах пятиэтажек многие из них дотянули до начала десятых. Но теперь, кажется, эта деталь пейзажа окончательно ушла в прошлое. В глубине дворов и на детских площадках их иногда ставят, а вот у подъездов — нет. А ведь именно скамейки у подъездов были важным институтом, базовой ячейкой городской жизни для пенсионеров, а порой и для молодежи. Они служили чем-то вроде местных клубов, в которых соседи общались и обменивались новостями.

У исчезнувших лавочек возле московских подъездов был прямой аналог во Франции: местные кафе в деревнях и местечках французской глубинки. В 1960-х таких заведений было около 200 тыс., и они играли незаметную, но важную роль поддержания социальной ткани. Женщины пересказывали в них сплетни о соседях, делились историями родственников и обсуждали цены. Мужчины толковали о спорте и политике. Иногда эти деревенские кабачки вообще не взимали с посетителей платы; люди приходили посидеть туда со своим вином или фруктами — прямо как на московские лавочки. И вот к 2018-му более 90% таких кафешек закрылось, потому что их вытеснили коммерческие сетевые заведения общепита — в общем, деревенские кабачки не выдержали железной логики коммерциализации жизни. В результате миллионы людей оказались запертыми в узком коридоре между телевизором, домом и работой. Общение свелось к минимуму.

Долгое время никто, кроме редких антропологов, не обращал на это никакого внимания. Ведь правительства и их службы не составляют, к сожалению, индекса одиночества. Поэтому они и не замечают, что происходит с людьми, оказавшимися наедине с самими собой и телевизором. А происходили с ними весьма специфические процессы: женщины «стервенели», а мужчины «слетали с катушек». Возможно, это все до сих пор интересовало бы только редких антропологов, если бы в ноябре 2018-го вся Франция не покрылась бы баррикадами, а «остервеневшие» и «слетевшие с катушек» жители глубинки не стали бы штурмовать органы власти и перекрывать трассы. Упорство, с которым они цеплялись за круговые развязки и другие оккупированные пространства, было бы легче понять, если бы правительственные аналитики приняли в расчет накопившийся дефицит общения и низовой социальности.

В Москве пока никакого взрыва не произошло, но уровень одиночества и атомизации сильно повысился. Московский психолог Ольга Гуманова, например, рассказывает, что среди ее клиентов появилось довольно много людей, сделавших осознанный выбор в пользу одиночества. «Если раньше существовала накатанная схема, согласно которой личная жизнь и отношения являлись необходимым элементом существования, то теперь многие задумываются, а нужны ли им отношения как таковые, — говорит она. — Мир сильно изменился. Семья перестала быть обязательной жизненной ценностью. Выяснилось, что для одиночек жизнь даже более вариабельна».

А поскольку в близости вообще много рисков, близкий человек может больно ранить, многие испытывают «страх привязанности». И люди сознательно отказываются от рискованных эмоциональных инвестиций. Прежде такой выбор был практически недоступен. «Человеку приходилось ходить на “проклятую” работу и общаться с “мерзкими людишками”, — иронизирует Ольга. — А это создавало предпосылки для возникновения отношений, в том числе и интимных. Сама жизнь прижимала людей друг к другу. Сегодня стремительный рост удаленной и неустойчивой занятости, в том числе и “платформенной”, создает предпосылки для выбора в пользу одиночества. Возникает логика “эмоционального капитализма”, в рамках которой кризис сопровождается дефицитом инвестиций».

Есть ли наручники для невидимой руки рынка?

В некоторых городах США несколько лет назад городские сети Wi-Fi создавались с помощью бездомных, которых снабжали роутерами. Передвигаясь по городу в поисках еды и пивных бутылок, они разносили сигнал сети для хипстеров и представителей среднего класса, которые платили за пользование интернетом символические взносы. Даже парии общества таким образом включались в бесконечный процесс капиталистического производства. Общество отказывало им в жилье и работе, но использовало в качестве живых, но недорогих антенн.

В сегодняшней Москве невидимая рука рынка обладает не меньшей мощью и проникает даже в самые заповедные области человеческого существования, превращая их в товар и подчиняя логике накопления. Джентрификация превратила московский центр в триумф уюта и благоустройства, сублимировав на окраинах безликие циклопические «человейники», воспроизведя в географии города пирамиду социального неравенства. Молодежные банды в спальных районах распались, потому что их участники надели желтые и зеленые костюмы курьеров. Законы рынка проникли даже в сферу эмоционального, сделав интимный опыт нерентабельным для тысяч людей. Люди, сведенные к нолям и единичкам в громадных неравенствах этого великого города, послушно носят униформу своих социальных ролей и все реже позволяют себе бунт. Некогда фантастический ритм столицы, которая, согласно известной поговорке never sleeps, стал гораздо более глухим и мерным.

Эта мертвенная скованность, сонная одурь душного московского межвременья повторяется здесь почти с календарной точностью каждое столетие, когда страна дышит предчувствием неизбежных перемен.

Все чуждо нам в столице непотребной —
Ее сухая черствая земля,
И буйный торг на Сухаревке хлебной,
И страшный вид разбойного Кремля.
Она, дремучая, всем миром правит.
Мильонами скрипучих арб она
Качнулась в путь – и полвселенной давит
Ее базаров бабья ширина.
Ее церквей благоуханных соты —
Как дикий мед, заброшенный в леса,
И птичьих стай густые перелеты
Угрюмые волнуют небеса.
Она в торговле хитрая лисица,
А перед князем — жалкая раба.
Удельной речки мутная водица
Течет, как встарь, в сухие желоба.

Ничего, как известно, не бывает бесконечным. Логика рынка, которая определяла развитие Москвы, как и тысяч других городов на планете, последние 30 лет тоже имеет свои пределы. Все превратилось в товар — красота старинных церквей, свободное время горожан, их личные данные и эмоциональная жизнь. Тем опаснее становится кризис перепроизводства, в рыночной экономике неизбежный. Коммодификация на фоне экономической стагнации не просто вызывает растущую депрессию и подавленность, она заставляет искать альтернативу.

И по Москве распространяется мода на мировоззренческие поиски. На протяжении почти всех десятых годов как грибы здесь росли лектории, интеллектуальные клубы, исторические экскурсии и научно-популярные комьюнити. Когда я уезжал, было невозможно себе представить, что молодежь будет забивать собой до отказа актовый зал ДК ЗИЛ, только чтобы послушать лекцию, скажем, о нелинеарной истории или о вендской биоте.

Москвичи все чаще ищут очертания новой коллективности, которая в отличие от старых, стихийных форм позволит перейти от простого переживания общности к общему действию.