Умение продлевать жизнь отучило нас говорить о смерти, считает кардиолог Хайдер Варрайч
Огромное количество моих московских знакомых выкладывают в соцсетях справки о вакцинации. И я не знаю, как это интерпретировать.
Возможно, это демонстрация охранной грамоты, пропуска в привычный социум, сообщение о готовности полноценно общаться. Возможно, это призыв последовать собственному примеру и, не откладывая, привиться. И, может быть, это подсознательное, иррациональное, безадресное, но очень понятное послание — «я не сдаюсь».
Скоро исполнится год с того момента, как Всемирная организация здравоохранения объявила коронавирус, который сначала показался очередным сезонным гриппом, пандемией. За этот год мы многому, вовсе того не желая, научились и ко многому привыкли. Но к чему, кажется, невозможно привыкнуть, так это к смерти.
За этот год смерти стало больше. Она перестала появляться только в виде отчужденной статистики или телевизионной картинки. Она стала частью если не медиа, то разговоров. Умирали родные и знакомые. Если не знакомые, то известные люди, ушедшие неожиданно, в расцвете лет. И нам трудно об этом говорить. Не только произносить слова сочувствия и соболезнования, но и обсуждать, что такое смерть, что она значит для каждого из нас и для общества в целом.
Возможно, главный урок этого года в том, что нам нужно научиться говорить о смерти. Сначала мне хотелось написать «научиться по-новому», но никакого старого языка нет. Фейсбучный смайлик со слезинкой и опущенными уголками рта в каком-то смысле отличная замена словам, которые нужно наполнять чувствами. Но нелепо обвинять эмотиконы. Они не причина, а одно из многих проявлений культуры неумения говорить о смерти.
После года коронавируса мы уже в меньшей степени дистанцированы от смерти, но при этом ее в современной городской культуре нет. Мы отчуждены от нее, она фактически табуирована, и в повседневном существовании современному горожанину о смерти напоминает разве что разговор о паллиативной медицине. Особенно в Москве — может быть, самое разительное отличие Берлина, где я живу, от Москвы в том, что здесь много магазинов погребальных принадлежностей, которые выглядят как самые обычные, только с гробами или урнами для праха в витринах.
Современный горожанин настроен жить — интересно и интенсивно, и естественный конец каждого человеческого существа как будто исключен из культуры. Но значит ли отсутствие публичного разговора отсутствие страха смерти? Ничуть. Именно потому, что сегодняшняя культура выместила смерть, умирание, конечность на задворки общественного сознания, смерть стала еще более загадочной и страшной.
Американский кардиолог Хайдер Варрайч пишет: «Чем больше смерть “медикализируется”, чем дольше люди пребывают в ослабленном состоянии перед кончиной, чем полнее умирающие изолируются от общества, тем более пугающей становится смерть. Прошедшее столетие подарило большинству людей куда большую продолжительность жизни, однако возросшие ожидания долголетия сделали неожиданный конец более тяжелым для восприятия». Варрайч говорит о медицинских и экзистенциальных сторонах смерти в книге «Современная смерть. Как медицина изменила уход из жизни» («Альпина нон-фикшн», переводчик Мария Смирнова) — она была написана до коронакризиса, но это в высшей степени актуальное чтение. Эта книга важна и потому, что серьезных текстов про смерть на русском языке появляется крайне мало: не так много переводных и почти нет оригинальных за исключением недавней «Истории смерти. Как мы боимся и принимаем» Сергея Мохова.
Человечество добилось невероятной продолжительности жизни. Варрайч пишет: «За последние примерно 125 лет мы настолько далеко ушли в эволюции от наших предков, занимавшихся охотой и собирательством, что для древнего человека 32 лет от роду вероятность умереть была равна аналогичной вероятности для 72-летнего жителя современной Японии… В районе 1800 года средняя продолжительность жизни во всем мире не превышала 30 лет. Это мало чем отличалось от ситуации на момент зарождения сельского хозяйства 10 000 лет назад, когда она составляла 20–25 лет». Детская смертность за последние 200 лет резко снизилась. Начиная с середины XIX века медицина, постепенно превращаясь в науку, стала гораздо лучше понимать причины болезней и смерти благодаря микробной теории инфекционных заболеваний, учения о гигиене, методах анестезии и вакцинации. Улучшились бытовые условия и питание, и все это радикально изменило качество жизни. Но все это не только не сделало разговор о смерти проще, но и даже сделало его менее возможным.
В «Современной смерти» Варрайч много и интересно говорит о медицине и статистике, но главный вопрос, который он задает обществу: почему нам так трудно обсуждать смерть? Его ответ естествен для атеиста и врача: чем лучше мы спасаем жизни и продлеваем их длительность, тем больше конфликт между рациональными методами науки и иррациональной тайной смерти. Сама природа смерти приводит к неуверенности, а неуверенность порождает страх. Более того, пишет Варрайч, хотя «прогресс в области биомедицинских технологий привел к переменам в экологии, эпидемиологии и экономике смерти — сам этос смерти, в наиболее абстрактном смысле этого слова, стал иным. Вместо того чтобы приобрести большую четкость, грань между жизнью и смертью еще больше смазалась. Сегодня без целого набора лабораторных исследований мы зачастую не можем с уверенностью сказать, жив человек или мертв».
Как бы странно это ни звучало, за последние два столетия смерть изменилась — и сам процесс умирания, и наше восприятие. Но ничто не учит жизни — и взрослых, и детей — так, как смерть.