Один день в Кремле
С 1 октября по 14 мая в Кремль пускают с десяти утра до пяти вечера каждый день, кроме четверга. «Семи часов должно хватить на то, чтобы увидеть все, что можно увидеть», — подумал я и отправился в него на целый день.
Кремль, с которого начиналась Москва, стоит на самом виду, но многие москвичи бывали в нем всего раз в жизни, а некоторые не бывали вовсе. Сердце города — но оно словно выключено из городской ткани, экстерриториально. Когда-то Кремль был неприступным островом, со всех сторон окруженным водой — Москвой-рекой, Неглинной и Алевизовым рвом. Но сейчас место просто кажется нереальным, как голограмма: вроде бы и есть, но к повседневности не относится. Там власть, распорядок и алмазные сокровища, там все происходит иначе, не так, как в городе. Потому в этой очень красивой крепости так мало москвичей — и так много туристов, для которых она ровна так же далека от их обычной жизни, как и остальная Москва.
Чтобы попасть в Кремль, нужно купить за 700 рублей билет на посещение ансамбля Соборной площади с правом захода в храмы и на постоянные выставки. И когда через проходную Кутафьей башни с рентгеновским досмотром, через коридор из профнастила в честь очередного ремонта, через ворота Троицкой башни попадаешь наконец на сокровенную территорию, то понимаешь, что сама логика места ведет тебя туда, к Царь-предметам, церквям и Ивану Великому. Да, можно походить и порассматривать пушки, выставленные у Арсенала. Можно поторчать у посохинского Кремлевского дворца. Но максимум минут через десять настигает чувство, что это пространство строго регламентировано и оно за тобой наблюдает. И что тебе, гостю, нужно не здесь маячить, а идти куда следует. Что ж, иду.
К Царь-пушке и Царь-колоколу укоренилось отношение пренебрежительное: столько потрачено металла, сил и времени, но первая не стреляет, второй не звонит. Двухсоттонный колокол действительно был отлит скорее ради императорской прихоти Анны Иоанновны, чем по реальной потребности. И то, что во время Троицкого пожара 1737 года он пошел трещинами и от него откололся кусок, сегодня объясняют больше нарушениями литейной технологии, чем действием огня. Но все же ему просто крупно, а учитывая его колоссальные размеры, очень крупно не повезло: он мог и зазвонить (трудно представить, какой звонарь выдержал бы этот звон).
Про Царь-пушку и ее смысл есть разные мнения. Она была отлита Андреем Чоховым при царе Федоре Иоанновиче по инициативе Бориса Годунова, который фактически управлял тогда государством. Лафет (он ей на самом деле не нужен) и ядра возле нее — позднейшие и декоративные. Стояла она на Красной площади, около Лобного места, вместе с другой такой же громадиной-пушкой, скорее всего, отлитой итальянцем Павлином Дебосисом (Паоло де Боссо). Считается, что именно эту пару изобразил на своем рисунке австрийский дипломат Августин Мейерберг, который побывал в Москве в 1661–1662 годах. Жерла их там направлены в сторону Замоскворечья, а в старинных документах Царь-пушку называют дробовиком. Это подвигло некоторых исследователей предполагать, что орудие было оборонительным, предназначенным для массового поражения наступающего противника, а именно крымцев. Но большинство специалистов-артиллеристов, изучавших строение Царь-пушки, считают, что это бомбарда, то есть орудие осадное, а значит, наступательное. Ее реставрировали перед Олимпиадой-80, и тогда же выяснилось, что у пушки нет запального отверстия, а внутренняя камера не зачищена после отливки: из нее действительно ни разу не стреляли. Видимо, Царь-пушка была нужна только как демонстрация стратегических возможностей страны послам. Не стреляла, но вполне могла бы и города брать.
Царь-колокол трут на счастье, как собак и петухов на станции «Площадь Революции». Спиной к Царь-пушке выстроились шеренгой китайские туристы и фотографируют распростертую до самой Спасской башни пустоту. У всего есть свои причины, думаю я, в том числе у этой кремлевской пустоты. Главных — две, они диалектически противоположны друг другу и обе связаны с властью.
Когда Петр I съехал отсюда в Преображенское, а потом и вообще уехал из Москвы в Петербург, Кремль утратил значение царской резиденции. В 1701 году там случился очередной пожар, после которого в нем запретили строить деревянные здания. Тесноты стало значительно меньше, а со строительством Арсенала была заложена традиция заполнять кремлевские пространства практически одними только гигантскими зданиями. Баженов планировал превратить в огромный дворец всю южную, приречную часть Кремля: Соборная площадь оказалась бы тогда окружена корпусами. Ради строительства разобрали много старинных зданий и даже часть крепостной стены и несколько башен, но проект заморозили. Зато случились Сенатский дворец, новая Оружейная палата и Большой Кремлевский дворец Константина Тона — и, как апофеоз, Дворец съездов (его ругают за бесцеремонность вторжения в историческую среду — тоновский дворец ругали за то же самое).
Когда Ленин в 1918-м перевез передовое коммунистическое правительство в средневековую крепость, Кремль захлопнулся, и в нем начали творить такую новую историю, какую хотели. И это вторая причина пустынности. Большевики очень деятельно разрушали до основания мир насилья, уничтожив в том числе Вознесенский и Чудов монастыри. На их месте они построили свой новый мир: 14-й корпус Кремля, такой же гигантский, как соседние административные дворцы. А теперь его нет — снесли подчистую после масштабных строительно-ремонтных работ, на которые ушло несколько лет и миллиардов. Там разбили парк, показывают фрагменты фундаментов, на которых стояли монастыри, но сейчас пустырь огорожен заборами из нетканых материалов.
Я стал было переходить к Тайницкому саду, но меня останавливает резкий свисток аккуратного спецпостового: идти надо строго там, где это предусмотрено. Вспомнилась история, которую мне рассказал фотограф Сергей Леонтьев. В те времена, когда Павел Павлович Бородин ремонтировал Большой Кремлевский дворец по такой смете, как будто возводил такой же, но новенький, Леонтьев две недели практически прожил в Кремле, подробно снимая Соборную площадь и ее здания. Было жаркое лето, он ходил и снимал в шортах. Но как только выходил за пределы Соборной площади и вступал в пределы Ивановской, из ниоткуда раздавался грозный посвист. Леонтьев все понимал и удалялся за деревья позади Царь-пушки, где пристегивал к шортам брючины. Когда он снова появлялся в виду правительственных зданий, никакого посвиста уже не раздавалось.
У парапета Тайницкого сада множество синиц на кустах. Земля спускается к южной стене. За широкой и приземистой Безымянной башней течет река, на Балчуге застыли желтые подъемные краны, город простирается без конца, в нем слышны шуршание машин, сирены скорой помощи, жизнь. И можно почувствовать, что там, за красными стенами, не только город, а принадлежащая ему огромная страна. Экскурсовод подводит к виду двух иностранцев. «Москоу из билт он севен хиллз, — говорит она. — Лайк Роум, лайк Константинополь, лайк Киев, фёрст кэпитал, окей?» Таким образом — окей? — их подводят к мысли о том, что сама судьба предначертала Москве стать великим городом. Но даже когда стоишь здесь, на одном из этих семи холмов, Боровицком, совершенно непонятно, каким таким образом она им стала. Небольшой городок на берегу не самой важной реки присоединил и Новгород, и Тверь, и Казань, и Сибирь, и Киев, фёрст кэпитал, а потом, после перерыва на нестоличность, вырос до города всемирного значения. При этом Москва не стояла на пересечении важных торговых путей, она их подтягивала под себя и вокруг себя концентрировала. Порт пяти морей, наверное, самая емкая про это метафора.
Историю Москвы принято отсчитывать от 1147 года, когда ростово-суздальский князь Юрий Владимирович позвал на совет Святослава Ольговича, князя новгород-северского: «Приди ко мне, брате, в Москов». Эта форма сохранилась в английском слове Moscow. Крепость Юрий построил, как говорят летописи, несколько позже, то есть тогда, во время встречи, место не было городом. А когда построил, она не была еще кремлем — это слово по отношению к московским укреплениям стали употреблять только в первой половине XIV века, когда Русь подчинялась Золотой Орде. По этой причине одна из версий этимологии слова — тюркское «кермен», «крепость» (есть и другие версии, и само слово менялось: тот же английский донес нам его в форме Kremlin, в которой оно встречается также на известной карте «Кремленград» начала XVII века).
Кстати, о тюркском и вообще о распространенном представлении о Москве как о городе азиатском. Мы во многом воображаем прошлое как данность, без попытки представить его длительным, развивающимся настоящим, и оттого часто не понимаем его и заблуждаемся насчет его устройства. «Итальянские соборы — и что-то киргизское в остриях башен на кремлевских стенах», — сказано в бунинском «Чистом понедельнике». Но на самом деле соборы, построенные итальянцами, по духу русские, а Кремль, не прежний, белокаменный, а современный, кирпичный, как раз очень западноевропейский. Он построен итальянцами и поэтому так похож на веронский Кастельвеккьо и особенно на миланский замок Сфорца, просто те находятся в другом контексте и воспринимаются по-другому. А первую шатровую надстройку — над Спасской башней — возвел тоже европеец, шотландец Христофор Галовей: она готическая, и нет в ней азиатского ничего. Все остальные шатры строились с оглядкой на первый; Боровицкая башня очень напоминает башню Сююмбике в Казанском кремле, но, как считают исследователи, это потому, что вторая равнялась на первую, а не наоборот.
Надстройка, которая не имеет никакого фортификационного значения, появилась на Спасской башне в 1620-х годах. Страна оправилась от Смутного времени, Москва защищена не только Китай-городом, но и Белым городом — Кремль перестает быть насущной крепостью, и его можно просто украшать. И, наверное, с этого же времени символическое значение его начинает главенствовать над всеми остальными.
На месте пояса Белого города потом разбили бульвары, укрепления Китай-города почти все разобрали на кирпичи или просто так, а кремлевские стены и башни непрерывно возобновляют и укрепляют, потому что это Кремль. Они страдали от пожаров, их взрывали наполеоновские войска, обстреливали большевики, их, с намалеванными для маскировки подобиями жилых домов, бомбили немцы, а посмотрите на них, стоят как новенькие. Петровскую башню разрушали несколько раз, в 1812-м — до основания, но она стоит. Тайницкая и Безымянные башни были разобраны при строительстве Большого Кремлевского дворца, но построены новые, лучше прежних. Водовзводную башню разобрали из-за ветхости и возвели заново в 1805-м, всего через семь лет ее подорвали французы, а выглядит она так, словно с конца XV века с ней вообще ничего не происходило. В этом смысл существования Кремля: продлевать себя в бесконечность, выглядеть неизменным, несмотря на изменения, быть твердыней, которая противостоит только времени и в этом противостоянии побеждает. Еще совсем недавно (исторически — вчера) стены и башни его были белеными, теперь он красный навсегда, даже если это будет не навсегда. Я однажды видел, как маляры работали с кремлевской стеной: они прорисовывали небольшими кисточками белые линии между кирпичами, выуживая из визуального небытия скрепляющий раствор.
Справа — небольшой павильон: Институт археологии проводит раскопки на месте, где стояли приказы, то есть министерства. Все закрыто, зато из наглядной агитации, окружающей место раскопок, можно узнать, что именно отсюда, с крылец и ступеней, оглашали царские указы. Оглашали так, чтобы слышно было всем, из-за чего появилось выражение «На всю Ивановскую», то есть на Ивановскую площадь. На подиуме павильона стоит неприметный человек: короткая спортивная куртка, вязаная шапочка — вроде как тоже пришел погулять по Кремлю, только вот стоит в одиночестве и не гуляет. «Второй, от павильона шесть два, плюс один», — вдруг раздается у него из-под куртки. Второй оттуда же хриплым голосом отвечает: «Второй принял». Так это место снова напоминает о том, что оно не простое, а режимное, что следит за тобой и в нем надо вести себя не как хочется, а как должно. Как бы ни хотелось тебе стоять тут и смотреть на Москву, рано или поздно этот мужчина подойдет и спросит, в чем дело, а может, и не один.
Так что я иду обратно и дальше по саду — туда, где находится главная несуразица Кремля: административное здание, вертолетодром и большая тренажерная площадка. Они частично огорожены сверху забором из бордового профнастила: современная Россия вторгается на священную территорию самым неожиданным образом. Две посадочные точки для вертолетов появились в 2013-м для того, чтобы уменьшить президентские перемещения по автодорогам. Их построили без согласования с ЮНЕСКО, хотя Кремль с 1990 года находится в списке всемирного наследия. Но годы идут, из списка его не исключили, значит, дело как-то урегулировали. Вертолеты заходят со стороны реки, чтобы вибрация не влияла на памятники Соборной площади.
Я делаю небольшую остановку у киоска комбината «Кремлевский»: интересно же, чем кормят здесь туристов, которых не пускают в ведомственные столовые, окруженные мифами о коммунистических ценах и порциях. Кормят неважно. Капуста в пирожке с плохо пропеченным тестом убитая: как будто ее сначала долго тушили, а потом решили для верности еще и сварить. Жареные пельмешки самые обычные фабричные. У кофе из кофемашины вкус растворимого. За все — 500 рублей, зато с каким пейзажем: роскошный вид прямо на Ивана Великого и Успенскую звонницу.
На Соборной площади все веками строилось ради великолепия, и она великолепна — это одна из самых красивых площадей мира, о чем москвичи часто забывают. Стройная, ритмичная, златоглавая, устремленная ввысь и переполненная красотой. На Ивана Великого в этот день не пускают, и я начинаю постепенный обход соборов.
Архангельский крепок и четок. Его стройность нарушена внушительными выпирающими контрфорсами: это память о неудавшемся дворце Баженова. Когда начали копать рвы под его фундамент, южные стены собора пошли трещинами. Оказалось, что грунт под ним насыпной и котлован тут лучше не рыть. Закомары храма украшены раковинами: знак того, что строил его итальянец, Алевиз Новый. Полюбовавшись ими, захожу внутрь. Фотографировать, как и в других кремлевских соборах, запрещено, зато можно наконец погреться. Внутри собор тесно заставлен княжескими, великокняжескими и царскими гробами — и на стенах на первом ярусе те же люди во весь рост, почти все с нимбами, многие прямо напротив собственного праха. От Ивана Калиты до Петра II — Иоанновичи, Дмитриевичи, Владимировичи, Васильевичи, Алексеевичи. Это храм династический, он про святость власти. Чтобы люди из тех же рюриковских и романовских пород входили сюда и чувствовали себя среди своих, имевших власть и укрепивших смертями ее наследственность. И чтобы видно было, как это право повелевать пришло от Бога, освященное поколениями мучеников и угодников. Синее, красное, золотое: здесь все про долженствование и торжественность.
Благовещенский собор, построенный псковичами Кривцовым и Мышкиным при Иване III, — храм домовой. Он уютнее и наряден по-домашнему. В галерее над входом — очень человечный, полный любви лик Христа. Выше на сводах — тонкие росписи, на которых декоративные узоры превращаются в ангелов и людей, рядом — лазурно-золотой резной портал. Справа от него огромная рыба, похожая скорее на осетра, чем на кита, сначала поглощает пророка Иону, а потом приносит его на берег и делает это так декоративно, что ничего, кроме восторга, не испытываешь.
В самом храме все от времени полустерто; если в Архангельском соборе стены кажутся расписанным деревом, то здесь они как будто богатая выцветшая ткань. Там все чинное, далекое от человеческого, а тут хочется долго ходить, рассматривать импрессионистические деревца и процарапанные контуры фигур и представлять, каким был собор, когда стены его были совсем голые. Можно даже ясно увидеть разницу в почерках художников: у кого-то черты выходили угловатыми, у кого-то — мягкими и плавными. Чем выше и ближе к куполу, тем росписи ярче и все больше напоминают лаковые золоченые иконы. С купола смотрит совсем другой, не такой, как у входа, а жесткий Христос. Я прислушиваюсь, как гид объясняет небольшой группе на английском, что вы никогда не встретитесь с ним взглядом, потому что он судья и смотрит насквозь. Потом долго рассматриваю икону Богоматери на первом ярусе высокого иконостаса, слева от алтаря, — по периметру она украшена клеймами с портретами праведниц и пророчиц, очень реалистичными. Еще здесь интересно наблюдать за китайскими группами: они быстрым шагом проходят галерею, заворачивают в храм, доходят до алтаря под рассказ экскурсовода — и выходят обратно, успевая попутно сделать по сотне снимков, не обращая внимания на запреты смотрительниц. На все это у них уходит минуты полторы.
Сбоку в Благовещенском соборе есть неприметная дверь: можно спуститься в белокаменный подклет и попасть на археологическую выставку. Шлемы, мечи, кольчуга, стремена, чесноки — приспособления для поражения ног воинов и коней. Показывают фильм про кремлевские клады, а рядом их демонстрируют: скандинавские подвески в форме жуков, лунницы, колты, нашивные бляшки, черниговские, похожие на топорики, серебряные гривны, русские полтины и ордынские дирхемы. Чьи они были? Почему были спрятаны? От кого? Вот перстень из Волжской Булгарии: XII век, со вставкой и надписью на арабском: «Слава, и успех, и власть, и счастье владельцу сего», — нет больше ни владельца, ни славы его, ни счастья, ни власти. А вот клад, найденный в 1994 году, когда реконструировали Сенатский дворец: 1770 серебряных копеек с именем польского королевича Владислава Жигимонтовича, которые чеканились в 1610–1612 годах. Владислав был некоторое время номинальным московским царем, хотя так и не венчался на царство. И тут целый детектив: как разгадать, кому принадлежали эти деньги, если знать, что среди этих копеек нашлась одна, которая была отчеканена Вторым ополчением от имени покойного царя Федора Иоанновича в 1612–1613-м?
Решив оставить Успенский собор напоследок, я иду в Патриаршие палаты. Снаружи они интересны тем, что по ним можно понять, как строили жилые дома в XVII веке. Само по себе место может показаться довольно скучным: белые стены, белая пустота. Но здесь, в церкви Двенадцати Апостолов, можно увидеть очень интересное собрание икон XVII века. Там есть «Троица Ветхозаветная», где на первом плане человек, сидящий верхом на быке, поразительно мирно разрезает тому горло от уха до уха. Есть удивительная ярославская «Похвала Богоматери» — вся из мелких деталей, с точечками да цветочками. Здесь сохранили расписанные Симоном Ушаковым царские врата из соборного храма Чудова монастыря с задумчивыми и добрыми евангелистами. И тут можно увидеть огромное «Распятие с апостольскими страданиями» Федора Рожнова. Эту сложную барочную работу заказал патриарх Адриан, после смерти которого Петр I решил, что больше России патриархи не нужны. Висела она на столпе рядом с патриаршим местом в Успенском соборе. В центре иконы — Христос на кресте, а вокруг него — клейма с иными распятиями и страстями. Одного подвесили за распростертые руки к ветви дерева и расстреливают из луков, другого распинают на косом кресте, третьему отсекают мечами голову, четвертого закапывают живьем, пятого забивают камнями. Сейчас не скажешь наверняка, о чем думали Адриан и другие, когда видели перед собой такие подробности и торжествующие лица мучителей, но можно предположить. Икона писалась как раз в то время, когда Петр жестоко расправлялся с взбунтовавшими стрельцами и никак не мог насытиться кровью.
Там же, на втором этаже, в Крестовой палате под резной сенью стоит большая, на три котла, печь для приготовления мира. Миро, ароматное масло, необходимое для миропомазания, освящения новых храмов и помазания на царство, в России варили только здесь, один раз в два-три года. Сейчас это делают в Донском монастыре.
Домовая церковь патриархов — Ризоположенская, рядом с Грановитой палатой. Вход в нее находится рядом с Верхоспасским собором, куда никого с улицы не пускают, зато можно увидеть 11 его золотых главок на красно-зеленых барабанах. Собор объединяет под одной кровлей три церкви Теремного дворца, и архитектор Осип Старцев расположил купола так, что сверху, например с колокольни Ивана Великого, они выглядят как три пятиглавия.
В крытой галерее храма Ризоположения я задерживаюсь надолго: здесь собрана хорошая коллекция резных икон и православных скульптур (которые тоже считаются и называются иконами) — сравнимую по размерам я видел только в Переславле-Залесском (знаю, что есть еще большая в Перми). Церковная деревянная пластика была очень разнообразной, и здесь можно увидеть всю широту диапазона, от новгородских складней мелкой, ювелирной работы до барочного московского горельефа «Распятие с разбойниками». Самый древний экспонат — московский святой Георгий рубежа XIV–XV веков, серьезно обгоревший во время пожара и найденный на одном из кремлевских чердаков сто лет назад. Самый непривычный — северная старообрядческая икона «Церковь»: семь куполов с крестами, крест над Адамовой головой и буквы, буквы, буквы — ничего, кроме букв. Сам храм небольшой и узкий, весь расписанный сюжетами. Сбоку в галерее приоткрывается дверь в небольшую комнату: там пьют чай и перекусывают смотрительницы.
Когда я вхожу в Успенский собор, то понимаю, почему это здание Аристотеля Фиораванти так поразило современников «величеством, и высотою, и светлостию, и звоностию, и пространством». После тесноты всех остальных храмов оно невероятно просторно, а своды опираются всего на четыре довольно тонкие колонны, которые почти не перекрывают обзор. Собор на месте старого, очень сильно пострадавшего во время очередного пожара, сначала строили псковичи Кривцов и Мышкин. Но церковь, возведенная до сводов, взяла и рухнула после землетрясения в 1474 году. Основной причиной назвали «неклеевитую известь», но дело было скорее в отсутствии зодческих навыков, необходимых для собора такой величины. Поэтому на помощь был призван итальянец Фиораванти — прежде всего инженер, а потом архитектор, — который как раз хотел уехать из родной Болоньи, где его обвинили в фальшивомонетничестве. Он вбил для фундамента дубовые сваи, облегчил конструкцию тем, что колонны, своды и барабаны сделал кирпичными, а не белокаменными, и заложил в стены железные связи. И, наконец, усилил восточную часть храма, на которую распределена основная нагрузка: там стоят скрытые иконостасом еще две квадратные колонны, а алтарные выступы сделаны небольшими, так что стена стала практически монолитной.
Собор надолго стал главным русским храмом. Здесь хоронили митрополитов и первых патриархов, венчали царей и короновали императоров, здесь все в золотом и красном. Стены расписаны так, что кажется, они, как и в Архангельском соборе, построены из отдельных икон. Тут пересказана в красках суть христианства, а также его история — через рассказ о Вселенских соборах. По этим росписям можно, наверное, понять, во что верила и верит Россия, а точнее, во что хотела и хочет верить. Это символ русской веры — один из, ведь и вера менялась неоднократно, и столько крови пролилось, чтобы единственно верной становилась на время какая-нибудь одна.
Я так уже находился за этот день, что очень хочется спать. Сажусь на скамейку, закрываю глаза и сразу попадаю в дрему. Мне кажется, что ощущение, будто Кремль постоянно следит за тобой, в церквях пропадает. Если сесть здесь на лавочку и закрыть глаза, никому до тебя не будет никакого дела. В полусне я думаю о том, что Кремль вывернулся наизнанку, изверг из себя город, но в этом церемониальном пространстве все-таки есть где-то потайные уголки обычной человеческой жизни вроде того, который я углядел в Ризоположенской церкви. Наверняка имеются комнатки с промятыми диванчиками, где можно заснуть под голоса экскурсоводов и шорох шагов по каменным плитам.
Я встаю и иду к висящим на стенах иконам. Куда-то мимо меня смотрит своими распахнутыми глазами молчаливый святой Георгий. Эта большая новгородская икона — одна из древнейших в России, XI–XII век, и неизвестно, кто был мастер, написавший ее, — русский ли, заезжий ли грек. «Спас Недреманое Око» из Соловецкого монастыря удивляет почти исламским, персидским каким-то узорочьем. А рядом «Спас Златые Власы» из Северо-Восточной Руси: удивительный лик совершенно незнакомого, ярко-рыжего и отстраненного Бога.
В храм набегают волны экскурсионных групп. Я замечаю в одной из них индийца с яркой точкой на лбу, в розовой с полосочками шапке. Он стоит лицом к иконостасу, закрыв глаза и молитвенно сложив руки над головой. За его спиной, над входом, Страшный суд, где земля и вода отдают своих мертвецов, где четыре прекрасных животных в круге, где вверх поднимается страшный многоколенчатый змей, а над всем этим сидит в сиянии и славе самый главный судья на том и этом свете. Индиец поворачивается к этой сцене, закрывает глаза и тоже поднимает руки.
Я выхожу на улицу. До закрытия Кремля остается чуть больше полутора часов. В кассах в Александровском саду было написано, что в Оружейную палату пускают по сеансам, и я даже могу успеть на последний — если будут билеты.
Когда я подхожу к дороге, ведущей вдоль обрыва, замечаю там странное безлюдье и какую-то собранность. За пешеходным переходом стоит парень в форме и с автоматом, а перед переходом — мужчина в штатском, того же повседневного вида, что неприметный человек в Тайницком саду. Он говорит мне идти вдоль ограды, по другой стороне. Я иду, слышу, как нарастает интенсивность переговоров по рации, вижу, как у Боровицких ворот стали еще внимательнее автоматчики, и ощущаю, как сгущается вокруг пустота. Черный кортеж проезжает мимо меня быстро и сосредоточенно, и я чувствую, до чего же тяжела бронированная машина в его центре. Куда тяжелее шапки Мономаха.
Купить билет в Оружейной палате оказывается проще простого, без всякой привязки к сеансу. Шапка Мономаха находится на первом этаже, где также хранятся царские сани и кареты. Кто-то видит в шапке ордынскую золотую тюбетейку, кто-то, основываясь на анализе филигранной работы, уверен в ее византийском происхождении, а кто-то — в чисто московском. Но она совершенно точно не имеет отношения к Мономахам — ни к Константину, ни тем более к Владимиру. Рядом с шапкой лежит примерно такая же, но попроще: «второго наряда». Ее сделали для Петра, когда его венчали в 1682 году на царство вместе с его старшим братом Иваном, на которого возложили убор наряда первого. В соседнем зале стоит двойной трон, на котором Иван и Петр восседали вместе. Трон не простой, а с потайным окном в бархатной стенке: за ним сидели руководившие подростками наставники, часто — сестра их Софья. После Петра шапку Мономаха уже никто не носил: цари стали императорами в коронах. И окно, уже не тайное, а явное, он прорубил свое — в Европу.
Когда я поднимаюсь на второй этаж, мне становится досадно: там какой-то музей тщеты и тщеславия, хрустально-золотой пыли в глаза. Бессмысленные канделябры, голые пошлые ангелочки, огромные пивные кружки с витиеватыми узорами, гигантские серебряные с золочением блюда с вензелями и яйца Фаберже — куда же без яиц Фаберже. На выходе, на лестнице между этажами, я засматриваюсь на висящую на стене картину: Кремль белый, собор Покрова-на-Рву только строится, но над Спасской башней уже почему-то шатер. А вокруг ничего, никакой Москвы, только чистое поле России. В этом есть что-то от сорокинского Сахарного Кремля, но, может, так он и чувствуется изнутри: есть Кремль и власть, а есть все остальное.
Выйти в Москву можно прямиком на Красную площадь — через Спасскую башню. А можно через Боровицкую, она совсем рядом, и я иду к ней. Уже стемнело, и на шатрах башен горят рубиновые звезды. Горят они, кстати, круглосуточно и днем светят даже ярче — иначе не будут казаться красными.
Фото: Артем Житенев